Изменить стиль страницы

Павле не нравился новый председатель сельсовета. Прежний, при котором Дружниковы переехали в Жиряково, отказался от брони, добровольно ушел на фронт, а новый был самоуверенный, хвастливый и недалекий, его интересовали только женщины, хоть и выглядел грибом-сморчком. Павла подозревала даже, что и на руку председатель нечист — уж очень быстро жену его худоба покинула: выправилась, раздобрела, поговаривали, что она и самогонку варит да в Тавде продает. Подозрения в вороватости председателя позднее подтвердились, его даже осудили.

Павла куталась в шалешку, зарыла нос в воротник демисезонного пальто — зимнее она давно променяла, когда еще работала избачем: трудодней не полагалось, а ее зарплата в деревне ничего не значила. Меняла на продукты одну вещь за другой деревенским франтихам или на базаре в Тавде. Жалко было тех вещей, все они были куплены Максимом, все — словно на нее сшитое, но жить надо было.

Ноги тоже подмерзали, хотя и обута была Павла в валенки, которые ей с Четырнадцатого участка прислала свекровь, Максимова мать. Она и ребятишкам валенки справила: любила она детей вообще, а во внуках души не чаяла. А своих детей у нее уже не было: четыре сына, четыре крепких рослых мужика сложили головы за землю русскую. Но не одной слезинки не показала людям суровая старуха. Как-то Павла спросила у нее, как она так смогла сердце ожесточить, что и слезы не текут, а свекровь ответила: «По сынам я каждую минуточку горюю. Сколько слез выплакано, про то лишь подушка моя знает, людям же знать не надо».

Павла улыбнулась, с благодарностью вспоминая свекровь, представила, как удивится она, когда Павла завтра привезет ей южный иноземный подарок — пару сухих урючин. Завербованные на гидролизный завод и лесокомбинат узбеки на рынке продавали сушеный урюк по рублю за штуку. Вот и везет Павла родным гостинец — по паре урючин да мешочек сушеных яблок. То-то будет радости ребятам погрызть сухофрукты.

Странный народ, эти узбеки, скупые какие-то. Всё деньги копят и складывают в большую лохматую шапку под подкладку. Говорят, даже спят они в этих шапках, опасаясь кражи. Однако мальчишки, узнав про шапки-сберкассы, срывали их с голов узбеков в самый неприятный для них момент — справления нужды. Узбеки могли присесть оправиться где угодно — на улице, в сквере. Где приспичит, там и устроятся. Сидят, тужатся и молчат. Вот в этот момент мальчишки и действовали, зная, что никакого шума не возникнет: пострадавший будет бешено сверкать глазами, но пока не облегчится, не крикнет — мусульманские законы не велят. А потом ищи ветра среди улиц: кричи, не кричи: «Вай, аллах, обокрали!» — никого не поймаешь. Говорили также, что из-за своего скопидомства узбеки стали умирать десятками, потому что нормально не питались. И потому первого секретаря горкома Смолина сняли с работы и отправили на фронт и, слышала Павла, он уже погиб.

Под монотонный скрип полозьев Павла задремала. И вдруг грубая рука рванула ее за плечо, уронила на сено.

— Эх, Пашенька, давай ко мне под тулуп, — дыхнул в лицо перегаром председатель, — вместях — теплее!

— Что вы! — дернулась из его рук Павла. — Пьяный что ли?

Но председатель не отпускал Павлу, вминал ее в сено, сам навалился сверху, дыша водочным перегаром прямо в лицо.

— Ну-ну, не кочевряжься. В сене да под тулупом знатно будет нам… — он стал расстегивать на Павле пальто, а потом не выдержал, полез под полу. — Кралечка, красотулечка, давно уж хочу тебя…

Павла опомнилась, рванулась, но председатель придавил плечами, шаря единственной рукой по ее грудям.

— Не противься, тебе что — жалко один разик? Я мужик славный, ласковый, не обижу, — бормотал он, целуя женщину липкими губами. — Одну тебя не пробовал, сладкая моя…

Павла напряглась, выгнулась дугой, освободила правую руку и влепила насильнику пощечину. Тот дернул головой и рявкнул:

— Сука! Для кого себя бережешь? Мужик сгнил, небось, давно в земле, а она — туда же!

Павла высвободила вторую руку, вывернулась из-под председателя, подобрала ноги, приготовившись к удару:

— Пну сейчас, отстань, ради Бога!

Председатель сел к ней спиной, запахнулся в тулуп, кинул злобно через плечо:

— Ну и дура! Я ведь тебя голодом заморю, ни единой картошки не получишь, ко мне придешь, как твои ублюдки дохнуть начнут! Ко мне! Боле не к кому, я — власть! А дала бы, я бы тебе во многом помог бы…

— Сволочь! Поганец! Гад! — зарыдала Павла. — Нашей бабьей бедой пользуешься!

— А и пользуюсь! — он оглянулся, захохотал. — Хрена мне бояться? Я здеся — Бог! Любая ублажит, лишь мигну, а ты… Дура малохольная, тьфу! — он сплюнул и резко толкнул Павлу в плечо. Женщина не удержалась и вывалилась из саней. — Во-во! — злорадно засмеялся председатель. — Проветри свою ма… немного! Поумнеешь — придешь! Приде-е-шь! — он хлестнул с плеча лошадь, та рванула вперед, лишь крик донесся до Павлы: «Только вдвое дороже это тебе станет!»

Она и вправду пришла. Темной ночью, когда снег уже сошел, когда нечего было менять на продукты. Пришла потому, что не к кому было идти — в каждом доме своя беда, голод, хоть и выбрана председателем колхоза, и власть имела над людьми. Но тайком из колхозного амбара она не могла брать продукты, а в голодные детские глаза смотреть стало невмоготу. Встала на пороге и сказала только три слова:

— Помоги. Я согласна.

Он ухмыльнулся всей своей рыжей паскудной рожей. И тут же назначил цену:

— Пуд картошки! Ну, как? А ведь тогда бы и три, и четыре могла получить, коли умной была бы, а сейчас тебе надо, не мне, я вон уже у Варьки был.

Павла шагнула за порог. И потом почти стонала от ярости, унижения, пока он, потея, возился с ней. Стиснув кулаки, каменно лежала, кинув руки-плети вдоль тела.

— Фу, — отвалился он в сторону. Сказал недовольно. — Лежишь, как чурка, ледяная ты. Ну да слово дал — выполню. Дам пуд картошки.

Он прямо в кальсонах полез в подпол, пока Павла одевалась, вытащил мешок.

— Во! Может, и больше пуда. Я — добрый! Мешок потом занеси. А вот ишо сало. Это как премия! Га! — загоготал неожиданным басом. — Будет нужда — заходи, не обижу. Эх, баба, гордячка ты, а ить гордиться то нечем — худая, как стиральная доска. С худой бабой спать, что на кляче скакать, — и опять захохотал, довольный шуткой, вытирая слезы на глазах.

Павла молча взяла мешок и шматок сала, вскинула поклажу на плечо, вышла со двора, и уже там, возле забора, дала волю слезам. Они катились по щекам обильные, соленые, сердце рвала когтями чья-то черная лапа. Она вышла из Жиряково и побрела, шатаясь, на Четырнадцатый участок, совсем не боясь лесной темноты, даже ветер, казалось, ее не брал, и лишь когда подошла ко своему дому, почувствовала, что теряет сознание.

— Господи, не дай умереть, — простонала она сквозь стиснутые зубы, падая возле дверей тележного сарая, где поселили ее семью. И провалилась в темноту, вцепившись намертво в свою поклажу.

Очнулась Павла не скоро. Придя в себя, непонимающе долго смотрела в предрассветные сумерки, ощущая, как отпускает сердце когтистая лапа: такого приступа у нее не было со дня получения известия о том, что Максим пропал без вести. Она с трудом поднялась, вошла в дом, стараясь не стучать, ощупью засунула под стол мешок с картошкой, чтоб не сразу с утра увидели, сняла пальто, разделась и с омерзением забросила под топчан нижнее белье, ощупью нашла в комоде чистое, надела и легла в постель, не смея прижать к себе годовалую Люсю.

Она рыдала, уткнувшись в подушку до самого рассвета, который медленно вполз в окошко. Встала измученная, с темными кругами под глазами. Ефимовна подозрительно уставилась на нее:

— Чего это с тобой? Краше в гроб кладут.

— Ничего, — сухо ответила Павла. — Дай лучше мешок пустой.

Она достала из-под стола свою ночную ношу, выложила сало на стол, пересыпала картошку в другой мешок, прикинув еще раз вес: и правда — больше пуда, наверное.

Мать смотрела на дочь с ужасом: откуда картошка и сало? Павла перехватила этот недоуменный испуганный взгляд: