Изменить стиль страницы

Римские матроны и вся изящная молодежь отправлялись сюда в марте месяце и проводили тут и весну, и лето; первые, быть может, по набожному чувству к Юноне-Родительнице, имевшей тут свой храм, но вернее для купанья в целебных термах, что также нередко служило одним лишь предлогом перед снисходительными мужьями; главной же целью были удовольствия и любовные интриги; молодежь же отправлялась в Байю единственно для эротических наслаждений, и это прелестное место на короткое время сделалось театром распущенности и пороков, так как вслед за лицами высшего и богатого класса общества сюда явились драгоценнейшие и известнейшие куртизанки.[189] А за ними поспешили в Байю гладиаторы, истрионы и бродячие комедианты,[190] мимы и музыканты, певицы и танцовщицы.

Уже Цицерон, в своей речи в защиту Целия. имел право назвать Байю местом постыдным, где музыка и оргии составляли главное времяпрепровождение жившего там общества. Позднее стало еще хуже, и Сенека в письме к Луцилию называет Байю притоном пороков, где толпы пьяных бродят по морскому берегу и повсюду раздаются нескромные песни и речи; а в эпоху нашей истории Пропорций жаловался, что его Цинция находит удовольствие жить в Байе, где, по его мнению, нет места целомудрию и воды которой он называет «оскверненными развратом».[191]

Каким же образом Ливия, славившаяся строгой нравственностью и дорожившая этой славой, особенно в мнении своего мужа, могла одобрить намерение его внучки ехать в такое опасное место? И почему Август, гордившийся своим строгим надзором за нравственным поведением членов своего семейства, не воспользовался в данном случае своим авторитетом, чтобы запретить Юлии, ветреность которой, между прочим, ему была хорошо известна, такого рода поездку? Предшествовавшие события отвечают нам на этот вопрос. Ливии было нужно толкать Юлию на тот скользкий путь, на котором погибла дочь Августа, и у нее достало хитрости уговорить своего мужа не препятствовать внучке ехать в Байю. Первая мысль об этой поездке принадлежала самой же Ливии, передавшей ее так хитро ветреной жене Луция Эмилия Павла, что последней казалось, будто бы желание ехать на купанье в Байю родилось в ней самой без постороннего совета. Своего же мужа, Августа, коварная женщина успокоила тем соображением, что живя в Байе на императорской вилле, Юлия не может подвергнуться никаким опасностям, имея ментором такого разумного и опытного человека, как Овидий Назон, и, кроме того, удерживаемая страхом причинить своим поведением какую-либо неприятность своему деду. Замечу тут, что решительная Ливия не останавливалась ни перед каким средством, чтобы осуществить раз задуманное ею.

Таким образом Юлия переехала в Байю. Ее приветствовало там все население, считая ее приезд благословением богов, так как со смерти Клавдия Марцелла и, еще более, с того времени, когда Август, перестав по совету своего медика Антония Музы лечиться теплыми водами, излечился холодными, – о чем расскажу подробнее в одной из следующих глав, – байские термы стали менее посещаться римской аристократией, отчего местное байское население, разумеется, много теряло. Теперь же, когда распространился слух, что прелестная внучка Августа, Юлия, намерена ехать на теплые байские воды, последние вновь вошли в моду; и прежде, нежели Юлия появилась в Байе, там поселились римская золотая молодежь и многие патриции со своими семействами. Вот почему байские жители праздновали прибытие Юлии, как великое и счастливое для них событие.

Как супруга важного сановника, Юлия тотчас же сделалась предметом общего уважения и лести со стороны придворных и римских матрон, собравшихся в Байе.

Будучи умной, образованной и любезной, Юлия давала тон всему обществу, и все спешили подражать ей. В кругу высшего класса ею назначалось время завтрака, обеда и ужина, купанья и прогулок в горах и у берега моря, музыкальных концертов и ночных пиров; казалась, что она ввела повсюду новую жизнь.

Отдавшись разнообразным развлечениям, ветреная внучка Августа почти забыла свою бедную Тикэ, чему много способствовал и красивый юноша Амиант, скоро вошедший в милость своей новой госпожи. Нежные песни Неволеи были заменены им воинственными строфами Гомера; и эта перемена среди новой обстановки и лиц понравилась Юлии. Надобно заметить, что эта женщина представляла собой смесь женственного и мужественного, доброго и злого, отличалась впечатлительностью и находила удовольствие в жизни, полной противоположных ощущений.

Овидий, со своей стороны, также отдался развлечениям праздной жизни. Его легкая и сладострастная муза особенно нравилась тому обществу, среди которого он находился в это время; никогда еще он не возбуждал такого энтузиазма и, увлеченный хвалой и триумфами, он не думал о тяжелой ответственности, принятой им на себя в качестве ментора прелестной жены Луция Эмилия Павла.

В Байе встречаем мы еще одного из наших знакомых, о котором не можем умолчать. Это Луций Виниций. Приехав на байские воды, он поселился в маленьком, но удобном и красивом домике, стоявшем на возвышенном берегу, напротив Путеоли, не далее, как в одной стадии от виллы,[192] принадлежавшей когда-то Юлию Цезарю, которую занимала на этот раз младшая Юлия. Нам известно, между прочим, что не интерес, принимаемый Виницием в заговоре, а совершенно иного рода надежды влекли его к Юлии и делали его одним из самых усердных посетителей. Да и посторонним не трудно было заметить то предпочтение, какое оказывала Юлия Виницию перед прочими своими поклонниками.

Молодой римлянин полюбил Юлию еще в Риме, и любовь заставила его последовать за ней в Байю, воздух которой, казалось, создан был для страсти. Здесь он надеялся быть более счастливым, нежели в столице, где общественный голос хотя и считал его любовником Юлии, но на самом деле он им не был. В Байе, действительно, капризная красавица стала благосклоннее к своему неизменному обожателю; но я не стану утверждать, что она питала к нему такую же пламенную страсть, какую он питал к ней; равным образом, не скажу, прошла ли в ней любовь к Децию Силану, который пользовался ее взаимностью в Риме. Она была окружена слишком большим числом поклонников, чтобы можно было предполагать, будто ее глаза и сердце могли довольствоваться только одним из них; слишком много развлечений встречала она на каждом шагу, чтобы, при своем ветреном характере, остаться верной только что родившемуся чувству, да и то вследствие минутной экзальтации. Как бы то ни было, к Виницию, которого она считала участником в заговоре в пользу ее матери, она должна была быть снисходительнее, чем к другим, и он имел к ней доступ и в такое время, когда двери ее дома были закрыты для других ее знакомых.

В таких-то отношениях находился к Юлии Виниций, постоянно убаюкиваемый сладкой надеждой, которую мог уничтожить всякий пустяк, когда в Байе, неожиданно для всех, пронесся слух, что он куда-то исчез. В течение нескольких дней никто не мог узнать причины его исчезновения. Все останавливались на той мысли, что Виниций, видя безнадежность своих ухаживаний за женой Луция Эмилия Павла, бежал из Байи от стыда. Ни Юлия, ни Овидий не старались опровергнуть это предположение; они предпочитали молчать, так как в противном случае им приходилось бы или лгать, или дать повод к опасным для них комментариям.

Уже Луций Пизон, богатый владелец соседней виллы и безжалостный кредитор гордой фаворитки Ливии Августы, не пропускавший, живя в Байе, ни одного вечера, чтобы не поухаживать за внучкой императора, стал подмечать, как ему казалось, таинственные улыбки и взгляды между поэтом и Юлией, свидетельствовавшие, по его мнению, о том, что им известна причина исчезновения Виниция, занимавшая праздное общество, собравшееся в Байе и старавшееся вызвать на нескромность Юлию или поэта, чтобы удовлетворить своему любопытству.

вернуться

189

Так назывались в древнем Риме куртизанки, бывшие в моде, pretiosae, famosae. Их любовниками были, обыкновенно, люди титулованные, известные поэты и т. д.

вернуться

190

Общее название истрионов (паяцев) и мимов было ludio или ludius; впоследствии это название придавалось и бродячим комедиантам, декламировавшим и плясавшим на площадях и улицах или в цирках.

вернуться

191

См. Элегию 17 в книге I.

вернуться

192

Стадия – древнегреческая мера расстояния – составляла около 84 саженей (около 250 м).