Счастье кончилось в тридцать седьмом, когда в Ленинграде пошли повальные аресты. Руководитель Сережиной экспедиции, профессор Тимашов, был расстрелян за саботаж (якобы специально скрыл месторождение золота, чтобы потом передать его агентам империалистических разведок). И никого не интересовало, что никакого золота Тимашов не искал, а занимался всю жизнь молибденовыми рудами. Время было такое.

Сергей тогда получил свою десятку и мог считать, что легко отделался — не расстреляли ведь! Сначала он попал на Соловки, а потом — на строительство Беломорканала. «Машина ОСО, две ручки, одно колесо…» Тяжеленные тачки, кубометры и кубометры мерзлого грунта, лесоповал, который бывалые зэки называли «сухим расстрелом» — трех месяцев «общих работ» хватало, чтобы здоровенный мужчина превратился в инвалида. Сергей бы умер там, но, к счастью, его десятилетний приговор прокурор отменил «за мягкостью», и его привезли в Ленинград на новое следствие.

Там, в Крестах, немного передохнул. А потом оказалось, что Ежова уже нет — расстрелян, и того прокурора тоже расстреляли. Новый следователь все спрашивал Сережу — за что, мол, сидишь? Внятного ответа он дать не смог, тогда ему дали всего пять лет (детский срок!) и отправили в лагерь под Норильском.

На новом месте ему повезло — взяли работать в химическую лабораторию. Там, по крайней мере, было тепло… Вообще же на Нижней Тунгуске место было очень суровое — летом мошка, комары, с сентября начинались дожди, а с октября — завалы снега. Когда началась война, Сергей ушел добровольцем на фронт и очень радовался, что взяли. На передовой он был солдатом, и это было намного легче. По крайней мере, там он чувствовал себя человеком, а не бесправным зэком номер такой-то.

Он дошел до Берлина, вернулся с фронта и приехал в родной Ленинград. «Я кровью смыл, я искупил…» Правда, что именно искупил — было непонятно, но все равно, свобода опьяняла крепче водки. Прямо с вокзала, в шинели с погонами он пошел в университет. Как фронтовика, его сразу же приняли и даже разрешили сдать экзамены экстерном.

Какое хорошее было время после войны! Сергей Николаевич до сих пор вспоминает его с нежностью. Он тогда даже умудрился сдать кандидатский минимум одновременно с госэкзаменами и опубликовать одну из старых своих работ, написанных еще в геологической экспедиции. И устроился научным сотрудником в Музей этнографии. И начал писать книгу о средневековых ересях. А еще — познакомился с аспиранткой Наташей, которая потом стала его женой. Сергей так торопился жить и работать в те годы, как будто знал, как мало времени ему для этого отпущено.

Все кончилось после постановления Жданова о «Звезде» и «Ленинграде». Сначала его отовсюду выгнали и хорошие знакомые перестали кланяться на Невском. Пришлось работать где придется — дворником, сторожем, грузчиком на рынке и даже библиотекарем в сумасшедшем доме. Он просто кожей чувствовал, что скоро снова посадят, а потому и Наташу уговаривал развестись — зачем же калечить жизнь девочке! Она не поняла, обиделась, сначала все плакала, а потом собрала вещи и ушла.

И правда — вскоре его снова арестовали. Шла тогда волна повторных посадок. Следователь был толстый и ленивый, все спрашивал: в чем ты виноват, за что тебе можно дать срок? Так они вдвоем ничего толкового не придумали, да это и не важно было — раз взяли, значит, виноват! У нас просто так не сажают.

И снова перерыв почти на десять лет. Какая уж тут работа! Сергей тогда и лагеря считать замучился — его почему-то все время дергали на этапы. Освободили только в пятьдесят шестом, когда дела осужденных пересматривали пачками. Как сажали, так и освободили — вызвали в красный уголок, где заседала комиссия, дали расписаться в какой-то непонятной бумаге, шлепнули печать, и все — свободен!

Сергей вернулся в Ленинград, но оказалось, что жить негде — Соня умерла, а в их комнате давным-давно живут другие люди. Хоть на улицу иди или обратно в Караганду возвращайся. И вдруг — как чудо! — пришла весточка от Наташи. Сторож в Музее этнографии, куда Сергей зашел однажды по старой памяти, передал записку от нее. Оказалось — помнит, ждет, переехала в Москву и зовет к себе! Специально приезжала в Ленинград, бродила по старым местам, записку вот передала — почти в никуда, почти без надежды, что он ее когда-нибудь получит и прочтет.

С каким настроением Сергей тогда ехал в Москву — передать невозможно. Восемь часов в поезде (денег на самый дешевый билет в общем вагоне насобирал в долг всеми правдами и неправдами) тянулись бесконечно, он волновался, как мальчишка, и когда увидел ее на вокзале, в сером пальто и черненьком беретике, с какими-то дурацкими цветами в руках, постаревшую и похудевшую, с морщинками у глаз и седыми нитями в волосах, но такую близкую и родную — как только сердце из груди не выпрыгнуло!

Почему слезы текут по щекам — даже сейчас, спустя сорок лет? И сердце щемит, как тогда?

— Вы хотели бы прожить свою жизнь заново — без тюрем и лагерей?

Сергей Николаевич снова задумался. Конечно, заманчиво звучит, только ведь и на воле жизнь была не сахар. Гнуться, молчать, аплодировать на собраниях, подгонять любую свою работу под труды классиков марксизма-ленинизма…

— Нет, господин дьявол. В такой стране — и воля не нужна.

— А если в другой?

Сергей Николаевич вспомнил, как в начале девяностых единственный раз поехал в Париж на конференцию с делегацией научных сотрудников. И подходили к ним, смотрели как на чудо совсем старенькие эмигранты первой волны, бывшие корнеты и штабс-капитаны Белой армии и их изрядно «офранцуженные» дети и внуки. Странное чувство вызывали эти люди — и жалость, и зависть одновременно. Конечно, приятнее быть водителем такси в Париже, чем зэком на Колыме, только вот душу продавать за такую участь явно не стоит.

— Вижу, что и такая перспектива вас не вдохновляет. А ведь умный! Сразу заметил. Хотя, конечно — дьявол…

— Но знаете ли, гордость — это тоже грех. Сергей Николаевич вскинулся:

— Имею право! Я всей жизнью заплатил за это.

Де Виль смотрел ему в глаза — пристально и печально.

— Своей — да. Но только ли своей?

Вот это уже был удар ниже пояса. Наташа умерла в сорок лет от острого лейкоза, а он почти ничем не мог ей помочь. Тогда, после короткой «оттепели», все снова вернулось на круги своя, и от него все шарахались, как от зачумленного. Статьи его ходили по рукам вольнодумствующей учащейся молодежи, так что кое-какая известность уже появилась, но ее ведь на хлеб не намажешь! А в доме часто не было денег даже на самое необходимое. Долгие годы потом еще грызло неизбывное чувство вины перед рано ушедшей женой, казалось — недодал ей чего-то, недолюбил, мало уделял внимания… Может, еще можно было помочь, а вот он — не смог.

Сергей Николаевич углубился в свои воспоминания и не сразу заметил даже, что де Виль уже не смотрит на него, занятый какой-то своей новой мыслью.

— Значит, говорите, с самого рождения? А вы — ровесник революции, да? Очень интересно. А что, если бы ее не было?

Вот тебе и раз! Сергей Николаевич так и застыл на месте от неожиданности. Такая мысль никогда не приходила ему в голову. Это ему, историку! А ведь такое было вполне возможно… В семнадцатом году власть просто валялась под ногами.

— И как бы вы жили тогда? Что делали? Хотя я, конечно, догадываюсь, можете не говорить. Ведь хорошая была бы жизнь у вас, Сергей Николаевич, если бы для этого были созданы хотя бы минимально благоприятные условия! Знаете, даже завидно. — Он еще подумал немного, побарабанил пальцами по столу. — Так, значит, не хотите?

Сергей Николаевич не ответил. Он смотрел прямо перед собой и не видел ничего вокруг. Совсем другое представлялось ему сейчас. Перед его внутренним взором картинки менялись быстро-быстро, как в калейдоскопе: здание Московского университета на Моховой… Скифские курганы в Крыму… Лицо Наташи — счастливое, смеющееся… и ее тонкие руки, нежно обнимающие выпирающий животик. Он вспомнил, как хотела она детей, и чуть не заплакал, даже зубами скрипнул. Господи ж ты боже мой, да за такое ничего не жалко!