В «Просительницах» Еврипид начинает и тот долгий диалог (и прежде всего с самим с собой) о сущности демократии, ее преимуществах и издержках, который он вел потом еще долгие годы, стремясь разобраться, в чем же тут дело, почему благие намерения оборачиваются в свою противоположность и самые, казалось бы, разумные государственные установления не приносят блага. Как и у многих других афинян — ровесников победы над персами, свидетелей стольких славных свершений своего великого народа, у него были все основания для того, чтобы долгие годы считать демократический образ правления лучшим. Он не сомневался в искренности и правоте Перикла, когда тот утверждал: «По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех, что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другими не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству… Одним и тем же лицам можно у нас и заботиться о своих домашних делах, и заниматься делами государственными…» Однако со временем становилось все очевиднее, что политическое равенство отнюдь не сделало всех афинян действительно равными, что богатый остался богатым, а бедный бедным, со всеми вытекающими из этого последствиями и что проявлять себя «полноценной и самостоятельной личностью в самых разнообразных видах деятельности» было зачастую не только что возможно, но даже опасно. И худородному сыну торговца Мнесарха было никак не понять, как он ни старался, в чем же источник столь страшного, поистине приводящего в отчаяние расхождения между тем, что должно было быть, и тем, что получилось на самом деле.
Словно вторя Геродоту, который в своей «Истории» сравнивает (в разговоре двух персов на эту тему) различные способы правления, Еврипид в присутствии тысяч зрителей переполненного театра Диониса размышлял об этом в своих трагедиях. Он безоговорочно отвергал царскую власть и тиранию, считая опасными для общества безумцами тех, кто рвется к единовластию:
И исходя из того идеала народовластия, который он пронес через годы тяжелых сомнений и разочарований, вопреки тем (а их становилось в Афинах все больше), которые сомневались, «может ли народ, не разбираясь в делах и нуждах, государством править», Еврипид отстаивал демократию как наилучший способ устройства общества. Причину же того печального положения, в котором оказались Афины, он видел не в демократии как таковой, а в том, что простые труженики, «которые одни спасают землю», оттеснены от власти корыстолюбивыми лжецами и негодяями, которые раньше были ничем, а теперь народом их «ничтожный властвует язык». Еврипид обращался к ним словами старухи Гекубы:
И «народные витии» старались по мере возможности отвечать взаимностью излишне независимому поэту: с каждым годом ему все более настойчиво и часто давали понять, что он в городе лишний. В его трагедиях этого времени никакой из актеров не появляется в маске Клеона, как у Аристофана, но каждому из сидящих в театре Диониса было ясно, кого имеет в виду Еврипид, когда он говорит о гнусном тиране Лике, бесчинствующем в государстве:
Именно в том, что у власти в Афинах оказались бесчестные и непригодные для этого люди, которые «речами дутыми» народу кружат голову, в том, что — при видимости политического равноправия — городом правил один и притом далеко не лучший человек, поэт видел основную причину того, что на его глазах демократия превращалась, как ему казалось, из власти народа-труженика в ужасавший его произвол толпы. И он постоянно подчеркивал это, заранее отметая расхожие обвинения в приверженности к аристократии или же в недостатке патриотизма:
Размышляя о судьбах родины, он все чаще обращался к той части народа Аттики, которая раньше не привлекала его особенного внимания — к земледельцам, проводящим дни и годы в полях и на виноградниках, редко бывающим в городе и на площади, не слишком грамотным, достаточно суеверным, приверженным к старинным обычаям, далеким от философии, науки и возвышенной поэзии, но трудами которых издревле держится каждое общество. Именно в них, а не в богачах, праздных и бесполезных, и не в городской обнищавшей толпе, способной от недостатков, зависти и темноты на любые политические авантюры («сбивают их дурные языки смутьянов»), надеялся найти Еврипид залог спасения и возрождения пошатнувшегося благополучия Афин: «Род третий же — срединный, опора государства и охрана закона в нем…» Именно в том, что большая часть народа Аттики с презрением отошла от труда, физического труда на земле, в мастерских, на верфях и на строительстве тех великолепных сооружений, которые остались в веках как нерушимый памятник гению афинян, в том, что государство наводнено рабами, которых скоро станет больше, чем свободных людей, поэт видел основную причину морального упадка сограждан. В пренебрежении к труду видел причину нравственной порчи и Сократ; свободный земледелец со всеми его достоинствами и недостатками был идеалом Аристофана — но это не мешало их многолетнему взаимному недоброжелательству и непониманию. Они все заботились прежде всего о благе отечества, о спасении и возрождении афинского общества, о поднятии морального уровня и духа своих вырождающихся сограждан, но каждый понимал и это благо, и пути его достижения по-своему.
Неизвестно, что думал о неугомонном комедиографе Сократ (возможно, он вообще не придавал значения его насмешкам), нигде не упоминает, не намекает о нем и Еврипид, зато Аристофан был поистине беспощаден. Его возмущало, что полубезумный и неимущий философ вещает на улицах о каком-то «даймоне», по чьему повелению он останавливает встречного и поперечного и начинает копаться в его душе и совести, а тот теряется и не может дать достойного отпора нищему нахалу. Возмущало, что дети почтенных отцов ходят за этим лжемудрецом, внимая его россказням о каких-то новых богах, ему одному ведомых. И благородный комедиограф решает дать бой всем этим философам, софистам, заумным поэтам, изобретателям новых богов и какой-то новой морали, которые для него были все на одно лицо и в которых всех скопом он видел страшнейшее зло и позор своих древних Афин. И этот бой был тем более вовремя, что все большее число граждан выражало недовольство бесцеремонной манерой Сократа доискиваться до истины и его непонятными речами. Как писал об этом впоследствии Платон, воссоздавая символический образ любимого учителя, Сократ и сам видел это, но изменить своему предназначению не мог: «Замечал я, что делаюсь ненавистным, огорчался и боялся этого, но в то же время мне казалось, что слова оракула необходимо ставить выше всего». И он ставил их выше, стремясь приобщить сограждан и особенно своих учеников (хотя он сам никогда не считал себя учителем и ничего не писал) к тем истинам, которые открылись ему после многих лет изучения философии, бесед с просвещенными современниками, размышлений и созерцания жизни и которые он считал совершенно необходимыми для людей, если они хотят оставаться людьми.