Изменить стиль страницы
Те заорали как один: «Ну нет, дружок,
Прослышали враги, что нынче дешевы
У нас селедки, мира захотелось им.
Нам мир не нужен. Дальше пусть идет война!»

Преуспевающий в своих хитростях и кознях Колбасник начинает понемногу одерживать верх, и, возмущенный неблагодарностью сограждан, Пафлагонец-Клеон вынужден напомнить им о своих заслугах:

О старейшины, о судьи! Трехгрошовые друзья!
Я ли правдой и неправдой не растил вас, не кормил?
. .
Ведь с тех пор, как сижу я в Совете, казну я
Деньгами наполнил доверху. Я одних заморил,
А других задушил, запугал, обобрал и опутал.

В конце концов побеждает Колбасник, сумевший поднести Демосу более лакомый кусок. Пафлагонец разжалован («заслужил подлец меж банщиков и девок руготню вести»), нимфы мира, которых он прятал в своем доме, выпущены на волю, а Демоса Колбасник вываривает в своем котле, и тот появляется на просцениуме молодым, в костюме времен Марафона, теперь уже почти позабытом афинянами, полный сил, энергичный и умный, как в эпоху Мильтиада и Аристида, полный веры в свое славное будущее. Его приветствуют всадники с длинными волосами и в коротких по-спартански плащах — те, кто, по мысли великого комедиографа, могли еще спасти Афины. И даже здесь, сосредоточив весь свой гнев на «пугале горластом», Аристофан не мог удержаться от того, чтобы хотя бы мимоходом не пройтись насчет бесконечно им презираемой поэзии Еврипида. Призванный к ответу за свои ошибки Никий жалуется:

Нет смелости! И слов мне не найти никак
Искусных, скользких, гладких, еврипидовских.
На что Демосфен с живостью возражает:
Ах, нет, не надо брюквы еврипидовской!

Вскоре после представления этой комедии клевреты Клеона, «его сто голов льстецов», напали на Аристофана прямо на улице и избили при дружном смехе собравшегося народа, который и не подумал вступиться за слишком уж смелого поэта. А через пару месяцев осмеянный в театре демагог, замышляющий, по мнению благородного комедиографа, обратить афинян в мещан да мелочных торгашей, был снова назначен стратегом, полный решимости довести до победного конца эту роковую для греков войну.

То, что демократические порядки и установления (только в условиях которых оказались, собственно, возможными и космогонические построения Анаксагора, возвышенная мудрость Сократа, и его самого, Еврипида, творчество) умело и ловко использовались теперь людьми явно бесчестными, корыстолюбивыми и ограниченными, пекущимися не столько о благе афинского народа и города, сколько о собственной выгоде, оказалось тяжелым испытанием для патриотизма Еврипида. По мере того окружавшая реальность отходила все дальше от взлелеянного им в молодости идеала свободного, равноправного и просвещенного общества, ему становилось все труднее и труднее оправдывать дела сограждан, оправдывать и для себя самого, и в глазах всего эллинского братства, принадлежность к которому он никогда не переставал ощущать. Он отвечал преисполненными горького пафоса трагедиями на каждое более или менее значительное политическое событие, прямо, жестко и зло выступая в них против всего, что противоречило, по его мнению, законам человечности и делало почти бессмысленным само бытие. Упрекаемый в равнодушии к делам города, сознательно стоящий в стороне от борьбы партий, в своем творчестве он был в гуще всех событий современности, болезненно реагировал на каждое изменение в жизни Афин, многое видел вернее, чем те, кто проводил свои дни на площади или в совете, и высказывал свое мнение со смелостью большей, чем какой-либо из ораторов в собрании. И хотя за пределами отечества слава о нем как о лучшем поэте Эллады ширилась и росла (так, его поэзию знали и любили не только в соседних греческих городах, но и в Сицилии, полуварварской Македонии и далекой Киликии), в Афинах его трагедии по-прежнему не пользовались успехом: те самые истины, которые вызывали сочувствие и понимание в полных саркастических выпадов, карикатурных образов и непристойных шуток комедиях Аристофана, безмерно раздражали и злили афинян, философски преломленные в заумных и, как считали сограждане, лицемерных произведениях сына Мнесарха. Злило то, что этот угрюмый длиннобородый старик, безбожник и мизантроп, намерен учить их, как надо жить, о чем он не раз заявлял со свойственным ему высокомерием. Хотя его собственный образ жизни, его симпатии и дружеские связи — все говорило о том, что он сам человек подозрительный и опасный, один из тех, кто своим вольномыслием и неуважением к богам довел до столь тяжелого состояния афинское общество.

В 423 году под непосредственным впечатлением поражения У Делия Еврипид пишет своих «Просительниц», в которых за традиционным сюжетом из фиванского цикла отчетливо проглядывали печальные события истекшего года: после бесславно закончившейся битвы у храма в Танагре беотийцы отказались выдать павших афинян для погребения, так же, как когда-то отказались фиванцы выдать трупы аргосцев, пришедших с Полиником мечом завоевывать отцовское наследство. Тягостная атмосфера поражения, царящая в этой трагедии (она не понравилась ни зрителям, ни судьям), слишком живо напоминала тот упадок духа и растерянность, которые понемногу овладевали афинянами после каждой из военных неудач, а седые аргосские матери, умоляющие выдать им тела сыновей, «брошенных без погребенья постыдно, горному в пищу зверью», были слишком похожи на осиротевших афинских старух, оставшихся без кормильцев:

Плачу, плачу по детям — все силы ушли.
Стала старая, немощна я, зажилась,
Истомилась, истаяла в скорби.
Ах, что может для смертного быть тяжелей,
Чем детей своих мертвыми видеть!

Стремясь, как оно и следовало ученику философов и софистов, разобраться до конца в причинах того, почему эта гибельная для всех война все никак не кончалась, Еврипид возлагал основную вину на честолюбивых, корыстных политиков, таких, как аргосский царь Адраст в «Просительницах», который, пытаясь помочь своему зятю Полинику воцариться в Фивах, погубил цвет аргосского воинства, осиротил детей и стариков. Не менее гневно и прямо, чем Аристофан, Еврипид выступал против тех, что «метят в полководцы… в начальство, нрав показать», «не думают о бедствиях народных» и ради собственной наживы «раздувают огонь войны и развращают граждан». В равной мере поэт считал виновными и тех, кто, сидя в Народном собрании, позволял обманывать и обольщать себя несбыточными проектами и лживыми лозунгами, бездумно обрекая сограждан на гибель, радуясь, как у Аристофана, подешевлению селедок и не замечая, что с каждым днем дорожает и вообще уходит из жизни все самое главное:

Свой голос подавая за войну,
Не думает никто, что сам умрет.
Надеется: другой погибнет. Если б
Воображали собственную смерть,
Кидая камешек, тогда от войн
Не гибла бы Эллада.

В отношении к миру и войне Еврипид, как всегда и во всем, выступает сразу во всех своих ипостасях: как афинянин, для которого город Паллады, несмотря ни на что, продолжал, оставаться средоточием свободы и разума — поэтому он требует мира, чтобы спасти родину. Как эллин — поэтому он ратует за укрепление старинных дружеских связей между греческими городами: на помощь просительницам приходит афинский царь Тезей, который убеждает фивян выдать тела павших аргосцев, а появившаяся в конце трагедии богиня Афина повелевает жителям Аргоса, чтобы они никогда не воевали с ее народом и два древнейших города Эллады всегда оставались братьями. Как философа, Еврипида не могла не удивлять, не приводить в глубокую, недоуменную печаль суетная недальновидность людей, растрачивающих свое драгоценнейшее из достояний — разум на измышление убийств и козней, жестокость людей, способных пасть так низко, что созерцание их бессмысленного и злого существования наводило порой ученика бессмертного Анаксагора на мысль о том, что не было ли какой-то страшной ошибкой само появление на свет рода людского. И хотя как последователь Гераклита он должен бы был, казалось, до конца проникнуться идеей того, что «война — отец всех вещей», но как человек, человек большой души, любящего, изболевшегося, всеобъемлющего сердца, сын Мнесарха не мог с этим смириться, потому что одно — рассуждать о законах, по которым живет все сущее на земле и во всей вселенной, и совсем другое — видеть вокруг себя в течение долгих, нескончаемых лет кровь и ужас смерти: