Изменить стиль страницы

Глубокие, мудрые советы подавал Чехов и по частным вопросам. "Я Мейерхольду писал и убеждал в письме не быть резким в изображении нервного человека. Ведь громадное большинство людей нервно, большинство страдает, меньшинство чувствует острую боль, но где — на улицах и в домах — Вы видите мечущихся, скачущих, хватающих себя за голову? Страдания выражать надо так, как они выражаются в жизни, т. е. не ногами и не руками, а тоном, взглядом; не жестикуляцией, а грацией. Тонкие душевные движения, присущие интеллигент[ным] людям, и внешним образом нужно выражать тонко. Вы скажете: условия сцены. Никакие условия не допускают лжи". Это писалось Книппер в связи с постановкой пьесы Гауптмана "Одинокие". Однако Чехов определял при этом одну из характернейших особенностей своего творчества, драматургического в частности, и вместе с тем — стилистики нового театра. В последующем, в период работы театра над его пьесой "Три сестры", ему придется не раз возвращаться к этому тезису.

Любовь к Художественному театру и любовь к "необыкновенной женщине", "чудесной актрисе" все теснее переплетались в душе Чехова, так что оба эти чувства все время усиливали и обогащали одно другое. Практически же дело оборачивалось так, что их встреча с Ольгой Леонардовной оказывалась в зависимости от встречи писателя с театром. Антон Павлович все настойчивее зовет театр в Ялту. Планы менялись, — то эта поездка была вроде бы совершенно решена, то становилась неосуществимой. Наконец в марте 1900 года вопрос был решен окончательно. В апреле театр выезжал на гастроли в Крым. В это время на пасхальные каникулы в Ялту собиралась ехать и Мария Павловна, и они договорились с Книппер, что поедут раньше, чем труппа театра, чтобы до начала гастролей Ольга Леонардовна погостила у них на даче.

Все так и было. В начале апреля Ольга Леонардовна уже у Чеховых. В прошлый приезд на участке Чехова еще шли работы — достраивали дачу, и будущий его сад только намечался. Теперь Белая дача была и построена, и обжита. Начали разрастаться посадки. Особенно быстро пошла в рост аллея акаций. Антон Павлович не только показывал, но и рассказывал о том, где что будет со временем. Тут Ольга Леонардовна увидела и двух прижившихся у Чехова дворняжек, его неизменных спутников в прогулках по саду, познакомилась с двумя журавлями, которые жили у Чехова и необычайно были привязаны к его дворнику и садоводу Арсению. Когда Арсений отлучался — скучали, а когда возвращался — неизменно приветствовали его криком и какими-то странными движениями вроде вальса.

Бывал у Чеховых Горький. "И он сам, — вспоминала Ольга Леонардовна, — и то, что он рассказывал, — все казалось таким новым, свежим, и долго молча сидели мы в кабинете Антона Павловича и слушали, слушали…" Видимо, очень быстро пролетели эти дни — 7 апреля труппа театра должна была прибыть в Севастополь, и Ольга Леонардовна уехала.

В Севастополе Художественный театр давал "Дядю Ваню", "Одиноких", "Эдду Габлер" и "Чайку". Нужно было ехать туда и Чехову. Ведь он не был еще ни на одном спектакле своего любимого театра. И тут писатель заболел, но все же поехал, и 10-го утром был уже в Севастополе. В тот же день, наконец-то, Антон Павлович увидел своего "Дядю Ваню" и окунулся в атмосферу зримого торжества нового театрального искусства — торжества, о котором ранее мог судить лишь по рассказам. А успех был, по свидетельству К. С. Станиславского, чрезвычайный: "Автора вызывали без конца и меры". 11-го Чехов смотрел "Одиноких" Гауптмана, и этот спектакль ему очень понравился. Это была, пожалуй, самая близкая Чехову зарубежная пьеса тех лет, сразу поразившая его, когда он ее впервые прочел, прелестью своей новизны. А вот "Эдду Габлер" почти не смотрел. 13-го шла "Чайка", но писатель почувствовал себя совсем плохо и вынужден был, не дождавшись спектакля, уехать в Ялту.

14 апреля вечером артисты Художественного театра были уже в Ялте, где их ждали многие видные литераторы того времени — Горький, Бунин, Куприн, Мамин-Сибиряк, Станюкович, Скиталец, Елпатьевский, Лазаревский. Начались спектакли, а между спектаклями все эта большая, шумная компания талантливых людей — артисты и литераторы — с утра до вечера бродили по Белой даче, шутили, смеялись, спорили, читали, рассказывали. Станиславский вспоминал:

"В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит Антон Павлович и хохочет, помирает от смеха. Никто так не умел смешить Антона Павловича, как И. А. Бунин, когда он был в хорошем настроении…

Горький со своими рассказами об его скитальческой жизни, Мамин-Сибиряк с необыкновенно смелым юмором, доходящим временами до буффонады, Бунин с изящной шуткой, Антон Павлович со своими неожиданными репликами, Москвин с меткими остротами — все это делало одну атмосферу, соединяло всех в одну семью художников… Словом, весна, море, веселье, молодость, поэзия, искусство — вот атмосфера, в которой мы в то время находились.

Такие дни и вечера повторялись чуть ли не ежедневно в доме Антона Павловича".

Надо ли говорить, как доставалось хозяйкам — Евгении Яковлевне и Марии Павловне. Люди приходили и уходили. Только кончался один завтрак, как нужен был другой, потом обед, чай — и так до самого вечера, когда все уезжали в театр. Впрочем, в этих хлопотах самое деятельное участие принимала и Ольга Леонардовна, то ли "как верная подруга, — замечает Станиславский, — или как будущая хозяйка".

А в театре успех следовал за успехом. Без конца вызывали автора, он очень смущался и сбегал. "Но чествования его в заключительный день гастролей… когда шла "Чайка", — пишет Мария Павловна, — Антон Павлович избежать уже не мог. Ему пришлось несколько раз выходить на вызовы публики. Я еще никогда не видала такого подъема в зрительном зале. Все аплодировали, кричали, бесновались. Тогда же брату поднесли пальмовые ветви с красной лентой и надписью "Глубокому истолкователю русской действительности" и большой адрес с массой подписей. Это был первый случай в жизни брата, когда он сам был свидетелем, что его драматургическое творчество получило такое шумное, публичное признание". Преодолев сопротивление брата, Мария Павловна пальмовые ветви повесила в столовой дачи.

По единодушному мнению всех, видевших Чехова в это время, он был необыкновенно оживлен. Хорошо сказал о нем Станиславский: "Он напоминал, — отлично помню это впечатление, — точно дом, который простоял всю зиму с заколоченными ставнями, закрытыми дверями. И вдруг весной его открыли, и все комнаты засветились, стали улыбаться, искриться светом. Он все время двигался с места на место, держа руки назади, поправляя ежеминутно пенсне. То он на террасе, заполненной новыми книгами и журналами, то с несползающей с лица улыбкой покажется в саду, то во дворе. Изредка он скрывался у себя в кабинете и, очевидно, там отдыхал".

А потом — 24 апреля — был заключительный банкет, который устроила ялтинская богачка Ф. К. Татаринова, большая поклонница Чехова и Художественного театра.

"Помню, — пишет Станиславский, — жаркий день, какой-то праздничный навес, сверкающее вдали море…

Помню восторженные, разгоряченные южным солнцем речи, полные надежд и надежд без конца.

Этим чудесным праздником под открытым небом закончилось наше пребывание в Ялте".

После отъезда театра на Белой даче, видимо, даже физически ощущалась наступившая тишина. Начались будни. В письме к Иорданову 27 апреля Чехов рассказывает: "На страстной неделе у меня приключилось геморроидальное кровотечение, от которого я до сих пор никак не могу прийти в себя. На святой неделе в Ялте был Художественный театр, от которого я тоже никак не могу прийти в себя, так как после длинной, тихой и скучной зимы пришлось ложиться спать в 3–4 часа утра и обедать каждый день в большой компании — и так больше двух недель. Теперь я отдыхаю".