Когда дядя Филе был школьником, он вечно слонялся по улицам и закоулкам городка. Домашние задания получались у него не так хорошо, а вот насчет слоняться — тут он был мастак. Так, например, он мочился на стену дома, и до того ловко у него это получалось, что мокрое пятно благодаря его усилиям принимало форму правильного четырехугольника. Затем он кликал бабусеньку-полторусеньку. В те времена бабушка с дедушкой снимали квартиру у чужих людей. Бабушка выглядывала из окна:

— Чего тебе, Филько, чего тебе?

— Мам, мам, как я красиво нассал, — гордо возвещает Филе.

Проголодавшись, Филе задирает голову и кричит в окно:

— Мам, сбрось мне кусман. (У нас говорят «кусман» про то, про что в другом месте скажут «ломоть», а в третьем «краюшка».) Мам, сбрось, мам, сбрось, — канючит Филе до тех пор, пока бабусенька не сбросит ему целый бутерброд, завернутый в бумагу. Дедушке об этом, разумеется, знать не следует.

У моей матери к тому времени уже наливаются под блузкой два бутона. Она ни в чем не хочет уступать девушкам из Высшей школы дочерей.Она гордо плывет по улице, а Филе орет из какой-то подворотни: «Ленка, Ленка, грязная коленка!» Моя мать в ярости оглядывается, и тогда Филе демонстрирует ей единственную часть своего тела, которую можно назвать чистой: он показывает ей язык.

Отец прямо не может дождаться, когда, наконец, дед с бабкой переберутся к нам. Вся наша пашня заросла пыреем, а в марте уже вполне можно работать в поле.

И вот по-весеннему теплым февральским днем дедушка с бабушкой переезжают к нам. И снова перед нашим домом стоит мебельный фургон, но в этом уже нет ничего нового. Не успеешь ты повернуться во сне на другой бок, как новое уже стало старым. Вот если бы мебель прилетела по воздуху, если бы гардероб, раскинув дверцы-крылья, сел на крышу, а кухонный буфет перед тем, как приземлиться, сделал несколько кругов над голубятней, — это было бы ново.

Итак, наша семья, если считать Ханку и Филе, состоит теперь из десяти человек. В таком составе она вступает в весну, а из весны в лето. Хотя и не совсем единодушно. Отца тянет в разные стороны, ему хочется быть булочником, но и земледельцем тоже. Жизнь его отчима Готфрида Юришки, которого отец раньше откровенно недолюбливал, представляется ему теперь отнюдь не лишенной смысла. «Кто перо собирает, тот постель выстилает» — такова была одна из присказок Юришки, только выстелил он себе не постель, а могилу.

У матери тоже есть заветная мечта: она мечтала бы заняться шитьем, не как профессиональная портниха, а чтобы просто шить, просто видеть, как под твоими руками возникает что-то новое. Может, теперь ей и удастся осуществить свою мечту, благо дед с бабкой помогают нам по хозяйству? Мать хотела бы шить бальные платья, по последней моде, кипенно-белые кружевные платья, из тюля, такие, в которых, словно в пене, ходят невесты.

А теперь давайте на несколько минут вернемся в предшествующую жизнь нашей превосходной матери. Будучи ученицей народной школы, она лучше всех в классе нарисовала крыжовник и была бы куда как рада поступить в Высшую школу дочерей,чтобы стать Высшей дочерью.Но разве дедушка, простой возчик пива, мог уплатить за ее обучение?

Итак, двенадцати лет мать оказывается девчонкой на побегушках у старой хозяйки типографии Шпрембергского вестника.Она бегает с поручениями старушки, делает для нее покупки, моет на кухне посуду. Однажды хозяйка дает ей совок и ведро и посылает ее на улицу за конским навозом. Хозяйские розы требуют удобрения. В матери протестует решительно все, способное к протесту: что подумают люди, когда увидят, как Ленхен шныряет между телег под лошадиными хвостами. Муха навозная— обзовут ее люди.

Ленхен, она же наша мамочка, со слезами бежит к дедушке. Дедушка доверху наполняет ведро навозом от своих лошадей и собственноручно относит ведро к хозяйке в переднюю. А моя мать получает одну марку сверх обговоренного жалованья. «Вот так и делают денежки!» — наставляет ее дедушка.

И все же мать больше не желает прислуживать хозяйке типографии; у нее еще не высохли слезы, и вдобавок это как раз то самое время, когда она «превосходно» написала сочинение «Блаженств, никем не омрачимых…».

После школы мать учится на портниху, но, едва закончив ученье, она уже хочет подняться выше, стать модисткой, а поскольку в нашем городке нет свободных мест, чтобы учиться на модистку, она, пока суд да дело, учится у старой Паулихи, городской ведьмы, плести кладбищенские венки, делать розы из папиросной бумаги и цветочной проволоки, а освоив эту премудрость, она непременно желает уйти в широкий, далекий мир. Для нее широкий и далекий мир — это Берлин. На современном рынке рабов она письмом изъявляет готовность принять место в Берлине-Шёнеберге, объявление о котором печаталось в Шпрембергском вестнике,а поскольку «шён» по-немецки означает «красиво», а «берг» — «гора», она надеется, что Шёнеберг, уж конечно, окажется покрасивее, чем их Шпремберг.

Ответ из Берлина гласит: пусть мать, она же Ленхен, приезжает, живо, живо! Берлинские темпы! У матери такое чувство, будто она перекувырнулась на полном ходу (в те времена это было ей вполне доступно, недаром же она хотела стать канатной плясуньей!). А встав после кувырка на ноги, она уже видит себя в Берлине на Гёрлицком вокзале, и кругом — ни души знакомых. Она стоит возле своего багажа, люди спешат мимо, много людей, нет только дедушки, чтобы подхватить ее дорожную корзину за другую ручку. Мать садится на корзинку из ивовой лозы и начинает плакать, и плачет, и плачет до тех пор, пока проходящий смазчик не спрашивает: «Ты чего ревешь, малышка?»

Мать всхлипывает, оказывается, она не знает, как ей попасть в Шёнеберг.

Мама Ленхен не простая служанка в Берлине-Шёнеберге, нет, она встала там на место; милостивая госпожа,к которой она встала,содержит пансион для студентов и в конце первого же месяца забываетуплатить Ленхен ее жалованье.

Среди жильцов милостивойесть студенты, которым состояние не позволяет состоять в каком-нибудь драчливом землячестве. Таким приходится наносить себе необходимые по студенческому делу порезы с помощью обыкновенной бритвы. Мама Ленхен и дочь милостивойдолжны ассистировать при этой операции, отчего дочь милостивойеще до конфирмации оказывается в положении. Моя мать, если верить ее рассказу, узнает об этом обстоятельстве из письма, по небрежности забытого хозяйкой.

— Мам! Разве можно читать чужие письма?

— А что мне оставалось делать? Письмо лежало так, словно его мне прислали.

Дальше больше. Студенты начинают приставать и к моей матери, и хозяйка советует ей не особенно ломаться. У матери возникает опасение, что в одно прекрасное утро она проснется беременная. Она скликает на подмогу все грошики, которые завалялись в ее кошельке, и покупает билет до Шпремберга. «Все что угодно — только не это!» — впоследствии прокомментирует она нам свой поступок. «Пока я не познакомилась с вашим папенькой, для меня все мужчины были на одно лицо».

— А потом? Потом не на одно?

В ответ молчание. Грозные взгляды.

Впоследствии все рассказы матери из этого периода получают у нас общее название «Шёнебергские побасенки». Я охотно съездил бы в Шёнеберг, чтобы увидеть этот враждебный для молодых девушек пейзаж, но, когда я был молод, у меня не было денег на билет, а пока у меня завелись деньги, Шёнеберг оказался за границей, и они даже вывесили там у себя колокол свободы, как будто свобода, которая есть у них, лучше той, которую человек сам себе позволяет.

В маленьких городках и деревнях человек ценится выше, если на него хотя бы короткое время падали лучи чужого солнца, если он вернулся с полировкой.Это правило распространилось и на мою мать, хотя полтора месяца, проведенные в Берлине, остались для нее единственным выходом в большой мир. Знание жизни, которое я обнаруживал в ней сверх того, она почерпнула главным образом из Модного журнала Фобаха для немецкой семьи,из некоторого числа книг далеко не одинакового качества, а главное — из самой жизни.