К отварной грудинке, к этому жирному студенистому блюду, я до сих пор даже не притрагивался, меня от него мутит. Бабусенька-полторусенька вместо того подбрасывала мне когда почки, а когда неисповедимыми путями деловых связей добытый у мясника кусок печенки, которой по закону надлежало целиком уйти на изготовление ливерной колбасы.

Мясник Ленигк никогда и ни под каким видом не желает есть мертвых свиней. «Мне ба пирожных! — говорит он. — Меня от свиного духа эвон как разнесло».

Живут на земле люди, которые только и ждут, чтобы им навязали пример для подражания. «Настоящий ковбой курит крепкий табак». Живут на земле и другие люди, которые в силу определенных убеждений не желают признавать никаких образцов: «Каждый человек единственный и неповторимый!» — говорят они.

В описываемый мной период я позволил себе навязать в качестве примера родную сестру. Она была для меня примером в лазании по деревьям. Теперь мне подсовывают в том же качестве столичную родню — берлинского племянника по имени Вернер. Вернер не воображает из себя,выражаясь по-берлински, он не лезет поперед батькии не утверждает, будто в берлинском зоопарке водятся кошки побольше нашей и к хвосту у них привязан пузырь побольше, чем у нашей. Вернер года на три-четыре старше, чем я, и уже начинает мужать. Правда, он до сих пор, как и я, носит короткие штаны, но его икры уже покрыты волосами, как у взрослого мужчины. Волосы пробиваются сквозь редкую вязку бумажных чулок, и кажется, будто он передвигается на двух крепких репейных стеблях. Имя Вернер в Босдоме тоже до сих пор не встречалось. Во время забойной трапезы Вернер выбирает самые грудинчатые куски грудинки, из тех, что предоставила в наше распоряжение покойная свинья. Он отрезает себе ломтик за ломтиком, смазывает каждый горчицей, посыпает перцем и солью и заглатывает, а сам тем временем успевает отрезать очередной ломтик, и все это он проделывает так невозмутимо, как советуют восточные мудрецы населению Европы.

Планомерным поеданием грудинки Вернер притягивает взоры окружающих; они хвалят его, говорят, что вот, мол, как надо вести себя и что всякий мальчик должен так налегать на еду, если хочет стать настоящим мужчиной. По мне скользят требовательные взоры, пуще всего дедушкины. Впрочем, не будем ставить это ему в вину, дедушка просто хочет, чтобы и я нагулял щеки покрутей. Туберкулез, чахотка, отнял у него первую жену и семеро детей.

Себя он считает закаленным против этой болезни. Даром, что ли, он все пьет да пьет свой чай, свой исландский мох, оголяя целые участки леса. Люди же, которые не желают прибегать к этому горькому снадобью, могут запросто схватить чахотку, и раньше других я, его старший внук, вечно бледный, щуплый, веснушчатый, с грязно-рыжеватым ежиком на голове.

Я вовсе не стремлюсь поскорей стать мужчиной или мальчиком, у которого сквозь чулки, как колючки на чертополохе, пробивается мужская растительность, но из самого обычного честолюбия я не могу слушать, как хвалят этого грудинкопожирателя, тогда как я, поедатель свиных почек и сухих ломтиков печени, сижу рядом безо всякой похвалы. Я решаюсь продемонстрировать им, что могу глотать эту треклятую грудинку даже без горчицы, без перца и без соли. Тут самое бы время сказать, будто я набрасываюсь на грудинку, презрев даже смерть, но презрение к смерти до того затаскано и заезжено газетчиками, что ничего больше не означает, пожалуй, здесь будет лучше поговорить о презрении к жизни. И если с меня потребуют еще одну картину того состояния, в котором я пребывал, когда наперегонки с Вернером поглощал грудинку, я могу вам напомнить то состояние, в котором находился позднее, когда Чарли Винд учил меня глотать огонь, ну, в общем, сами понимаете.

Первым человеком, похвалившим меня за мужественное поедание грудинки, была тетя Маги, а уж потом это замечает один гость за другим, вот ведь надо же, десятилетний паренек, а тоже старается занять место хотя бы в самом низу таблицы участников тогдашней олимпиады по грудинкоедству. Они восхищаются мной, я и сам собой восхищаюсь, покуда чувствую себя мало-мальски сносно, но больше всего восхищает меня то обстоятельство, что я, сам того не подозревая, умею, оказывается, найти подъездные пути, ведущие к грудинке.

Коли мышка сыта, ей и мучица горька, гласит поговорка, которую люди, не вышедшие из народа, любят иногда называть народной мудростью.Но я, хоть и остроморденький, словно мышь, все-таки не мышь, а человек, и мне вдруг припоминается, что я ем сейчас ту самую свинью, которую моя бабушка смазывала керосином от вшей. Мне становится противно, и я уже готовлюсь выдать хорошую рвоту, но в это мгновение все гости вскакивают из-за стола, бросаются к окнам и глядят на улицу: к нам на двор въезжает карета, запряженная двумя элегантными лошадками, с кучером в зимней ливрее на козлах, но без седоков внутри — нечто абстрактное, гордость моего дедушки, он гордится каретой от самого Шветаша и Зайделя,это самый крупный подарок ко дню рождения, когда-либо полученный моей матерью от дедушки. (Не будем в эту высокоторжественную минуту вспоминать той партии костюмных тканей с незначительными фабричными дефектами и по льготным ценам, которая связана с покупкой данной кареты.)

Позднее, когда мой отец выступит с заявлением, что именно наши семейные скандалы привели к созданию окружного суда в Гродке, он заявит также, что дедушка приплюсовал сумму, затраченную на покупку кареты, к сумме, некогда одолженной им нашему отцу на покупку всего заведения в Босдоме. Правду говорил отец или нет, установить невозможно, потому что он не знает, какую сумму денег взял у дедушки взаймы, и еще потому, что он так и не удосужился их вернуть. Поскольку дедушка в одна тысяча девятьсот сорок пятом году, после второй большой войны, умирает, прожив на свете девяносто один год с небольшим, и поскольку мой отец умирает лишь тридцать шесть лет спустя, на девяносто третьем году жизни, он оказывается в более выигрышном положении и может не чинясь живописать правнукам злокозненный нрав прадедушки, а занимаясь этим самым живописанием, никогда не забывает присовокупить, что, мол, прадедушка очень любил делать подарки, платить за которые приходилось ему, моему отцу. Вот так-то!

Не могу я умолчать также и о том обстоятельстве, что моя мать с младых ногтей мечтала разъезжать в карете. Эта настоятельная потребность возникла в те времена, когда дедушка служил выездным кучером у строительного советника, масонаЗильбера в Гродке. Господа ежегодно отправлялись летом на воды, а чтобы у лошадей за время их отсутствия не началось воспаление копыт, дедушка обязывался регулярно их выезжать. Он запрягал лошадей в карету и возил свою Ленхен на прогулку. Впрочем, в тот период, когда род Маттов шел войной на род Кулька, мой отец утверждал, будто мой дедушка катал не только свою Ленхен, но и других людей, за деньги, между прочим.

Теперь займемся каретой. Если не изложить хотя бы в общих чертах ее судьбу, хроника нашего семейства будет неполной. Раз я вызвалее, как говорят иллюзионисты, мне и надлежит позаботиться о том, чтобы она снова исчезла. Этого требует жизнь.

Цвести дано не только цветам, цветут также кареты, дома и прочие вещи. У каждого есть свой приход и свой уход.

Выясняется, что карета чересчур тяжела для одной лошади, но по две лошади стояло у нас на конюшне лишь в те благословенные времена, когда дедушка и отец, проходя некий отрезок жизни рука об руку, сообща барышничали на ярмарках. Когда дедушка отвратил свой лик от конеторговли, выяснилось, что в одиночку моему отцу не суждена торговая удача. Короче говоря, золотая каретаматериных снов на наших песчаных дорогах — это мука мученическая для одной лошади.

Карета праздно стоит на гумне, стоит и мешает, ее надо выкатывать, когда свозят зерно нового урожая, потом ее снова закатывают и снова выкатывают, когда начинается молотьба. Туда-сюда, сюда-туда.

Моя мать изготавливает чехол из ткани, которая идет на фартуки, красиво расшивает его по краю крестом и укрывает свою карету. Чтоб защитить ее от половы. Для матери карета становится своего рода сервантом на колесах.