Тауершин Владичек должен прихватить меня, когда сам пойдет в школу, но он до сих пор потрясен экзекуцией, которой подверглась его мать.

— Дядя бил ее прямо по голому заду, прямо по голому, — говорит он, а сам плачет. Слезы застилают ему глаза, он хватает меня за руку, и теперь уже не он меня, а я его должен отвести в школу.

Учителя зовут Румпош, по происхождению он сорб, чем крайне недоволен. Он стыдится за свою мать, которая до сих пор носит пестрые юбки и широкие шпреевальдские чепцы. Когда мать приезжает к нему в гости, ее не пускают дальше кухни, заставляют топить печь и нянчить детей, а гулять по деревне ей не позволено. Румпош не желает признавать, что вылез на белый свет из-под пестрых юбок вендской женщины, но мало ли чего Румпош желает или не желает, когда и по разговору слышно, что он сорб.

Босдом — наполовину сорбская деревня, некоторые женщины носят полусорбский костюм. Я тоже полусорб, и впоследствии, в городской школе, меня будут обзывать вендская чушкаи крумичка,то есть краюха. Я, конечно, стараюсь изо всех сил, но, даже когда мне мнится, будто я говорю на изысканном немецком языке, даже изъясняясь по-английски или по-французски, я ничего не могу поделать с напевностью, унаследованной от моих славянских прабабок.

— У кажного человека есть свой напев, с ним он родится, с ним и в гроб ложится, — говорит моя двоюродная бабка Лидола, известная колдунья.

Эти слова западают мне в душу, и я перестаю скрывать от людей славянскую напевность своего языка.

Нам велят построиться вдоль забора в две шеренги. Справа от ворот стоят девочки, слева — мальчики, а я, как новенький и как пока никто, стою сзади.

Мой учитель в Серокамнице носил черную визитку, под ней белую манишку с золотой запонкой на воротнике. Румпош носит соломенную шляпу с лихой вмятиной на тулье, белую сорочку и жилетку с широким кушаком. Этот кушак в шесть раз шире, чем обычный ремень, сама жилетка скроена из расшитой цветочками ткани, с большим припуском, а на учительской пояснице перехвачена пряжкой, все равно как лошадиный недоуздок.

— Зачем человеку жилетка с кушаком?

— Он презирает подтяжки, — объясняет мать.

— Как это — презирает?

— Не хочет их носить.

— Пусть тогда ходит с ремнем.

— С ремнем? А часы он куда денет?

— Пусть сунет их в брючный карман.

— А в кармане у него лежит перочинный нож, нож будет стучать по часам, часы — вещь хрупкая, сломаются, и человеку придется жить вне времени.

Виттихов Райнхольд носит свои часы на кожаном ремешке. Ему не нужна жилетка с кушаком, он может раздеться догола на берегу лесного озера, а часы все равно будут при нем, и он не окажется вне времени.

— Твой новый учитель идет в ногу с модой, — мечтательно говорит мать.

Итак, кто носит жилетку с кушаком, тот идет в ногу с модой. Кто, как моя мать, выписывает Модный журнал Фобаха для немецкой семьи,тоже идет в ногу с модой; и Вильмко Краутциг, который купил велосипед с деревянными ободьями, тоже идет в ногу, хотя деревянным ободьям в обед сто лет. У любой мажары ободья деревянные. Стало быть, мода зависит от настроения.

Когда Румпош порет кого-нибудь, он нагибается, от этого штаны выезжают из-под кушака, и ему надо выйти в коридор, чтобы их подтянуть. У Румпоша темные волосы, щекастое лицо, ехидные зубы, и он тоже ноябрьский революционер, хотя стрелки каштановых усов свидетельствуют, что в учительском теле еще жив кайзеровский дух.

Мой отец тоже носит усы, только не верноподданные. Каждую субботу он подвергает их лечебным процедурам: прочесывает, разминает, словом, глумится всячески, после чего упрятывает их в подусники. Тогда под носом у отца возникает пустота. Рыжие усы словно резинкой стерли, чтобы нарисовать на освободившемся месте усы получше. Оформление усов на воскресный лад, равно как и мытье полов и вытирание пыли, является одним из важнейших субботних дел. А нам запрещено смеяться, когда отец разгуливает в подусниках.

Отец ищет надбитую фаянсовую чашку, в которой привык взбивать пену для бритья. Чашка как сквозь землю провалилась, и мать предлагает ему взамен другую. Отец не желает никакой замены, он требует свою чашку и швыряет чашку-заменительницу об стену. Долго сдерживаемый смех бежит через край, мы хохочем, хохочем и не можем перестать.

— Эт-та что такое? — вопрошает отец. Лицо у него побагровело от гнева, подусники же, напротив, сияют белизной. Он сгребает с полки целые чашки, одну за другой, и швыряет их об стену. А мы все хохочем, все хохочем. Мать выставляет нас из кухни. До очередной поездки родителей в Гродок мы пьем из воскресных чашек с золотым ободком.

Кухонная полка теперь пуста. Лишь торчат из подставки пять жестяных банок. В них когда-то была Питательная кашка Зеефельдера.Этой кашкой выхаживали меня после того, как я в годовалом возрасте перенес воспаление легких. Как тут не порадоваться, что к моменту моего рождения немцы наслаждались недолгим миром и тем дали господину Зеефельдеру возможность спасти мне жизнь своей кашкой.

Фирменный знак банки с кашкой — раскормленный бутуз, вид у него такой, будто он уже во чреве матери проштудировал талмуди Дао дэ цзин.Бутуз наставительно протягивает банку с Питательной кашкой,на которой в свою очередь сидит мальчик, держащий банку с питательной кашкой, на которой в свою очередь сидит мальчик с банкой. Трех мальчиков видно отчетливо, четвертого — еле-еле.

Я сижу перед этими банками, содержавшими некогда эликсир для моего спасения, и углубляюсь мыслями в вереницу мальчиков на банке: для моего внешнего зрения она обрывается на третьем мальчике, для внутреннего она не прекращается нигде и никогда. Позднее я узна́ю, что ничто из совершенного мною, даже обычное движение руки, не кончается тогда, когда я заканчиваю его; житель звезды, удаленной от нас на расстояние в тысячу световых лет, если только он наделен достаточной остротой зрения либо вооружен соответствующими приборами, сможет увидеть мое движение, когда меня уже тысячу световых лет не будет на Земле.

А еще позже я узна́ю, что занятие, которому я предавался, созерцая банку, называется медитацией.

Учитель Румпош прохаживается вдоль шеренги мальчиков, проверяя, чистые ли у нас ноги. Башмаков никто не носит. Как могут у детей с фольварка, которые босиком проходят несколько километров до школы по песку или по жидкой грязи, быть чистые ноги? Бедных фольваркцев приговаривают к одной оплеухе и к мытью ног у колонки на школьном дворе.

— Ты кто такой? — спрашивает Румпош, остановившись передо мной. — Ты кто такой?

— Я дрянь, — отвечаю я, — дрянь, и больше ничего.

Мой ответ представляет собой обрывок спора, который мне довелось слышать в Серокамнице в трактире у Американки.

— Да ты кто такой? — спросил один пьяный у другого и тут же выдал ответ на собственный вопрос: — Дрянь ты, и больше ничего!

Эти слова показались мне очень выразительными и мужественными.

Вскоре можно убедиться, что Румпош и в самом деле смотрит на меня как на пустое место, но вовсе не потому, что я сам так пренебрежительно о себе отозвался.

Я всячески стараюсь обратить на себя внимание, поднимаю руку, тянусь — Румпош меня не замечает. На аспидной доске я пишу домашние задания в двойном, в тройном объеме — без всякого успеха. Может, я ангел, одна из этих прозрачных небесных бабочек? Мне становится очень грустно. Я ведь не сам хотел в школу — меня заставили.

— Давай вернемся в Серокамниц, — предлагаю я матери.

Румпош в деревне не только первый учитель (хотя второго пока вообще нет), он еще и окружной голова, и руководитель мужского певческого ферейна, он не только регент и органист, но и читает проповеди вместо пастора, когда тот занеможет или уедет. Румпош, наряду с господином бароном, конечно, — это ось, вокруг которой вращается вся сельская жизнь. И пока мои родители, то есть приезжие, не представятся ему по всей форме, он будет обращаться со мной как с отродьем каких-нибудь бродячих кукольников либо цирковых артистов.