– От радости, Федя… Много без тебя переволновалась, особенно вчера… Знаешь, эта свобода… Не особенно я ей… как бы тебе сказать… верю…

– Ну, ведь ты у меня сознательная!.. Не такая, как другие!.. – целуя ее, гордо сказал Федор.

Он разделся и сел за стол… Мельком огляделся кругом. Бросилось в глаза, что в комнате не хватало комода, на котором обычно стоял никелевый самовар.

Не было и самовара. «Продали из-за нужды», мелькнуло в мыслях. Остальное все оставалось по-старому. На деревянной самодельной полке в порядке, стопочками, любовно расставлены книги, которые приобретались на урезанные из скудного заработка гроши.

«Книг не тронула, а самовар продала, – подумал он с удовлетворением. – Молодец, Клаша!»

И спросил с благодарной ласковостью:

– Как вы тут, бедствовали?

– Ничего, перемоглись! Васяня к папироснице бегал, на гильзах подрабатывал. У меня – стирка. За Нюшей соседи присматривали, а иногда с собой на поденщину брала. Ну, товарищи тоже помогали.

Клаша накрыла на стол, поставила тарелки с едой.

– Ты, я чаю, голодный как волк. Мы-то пообедали. Вот здесь пирог… Праздничный, по случаю твоего возвращения, еще вчера постаралась.

– От пирога никогда не отказываюсь, – весело поддакнул Федор.

Нюша, забравшись на колени отца, ласково юлила. Прижалась лицом к его щеке, отдернулась:

– А тятька стал ежиком! Колючий… Ежик!

Тятька ежик.

Тятька ежик!..

– Правильно, Нюша, – засмеялся Федор, – оброс я в тюрьме. Все острое и ножи отбирали, редко приходилось бриться.

Мать сняла Нюшу с отцовских колен. Федор принялся за еду.

В горницу шумно влетел сын Васяня, одиннадцатилетний мальчуган, с голубыми большими глазами, как у матери, запыхавшийся и распаленный.

У него был необычный, смятенный вид. Глаза то вспыхивали, то странно погасали. Встреча с отцом явилась несколько неожиданной, и он остановился у порога.

– А-а, Васяня! – обрадовался Федор. – Здравствуй!

Васяня подошел к отцу. Поцеловались.

Охваченный тем волнующим и сильным, что он принес в себе с улицы и что продолжал глубоко переживать и сейчас, Васяня торопливо заговорил, роняя не по-детски тяжелые, как свинец, слова:

– А я сейчас, тятя, из города. С Шаболихи. Ой, что там делают! Магазины ломают, дома бьют. Аптеку Келлера, часовой магазин Берга. Окна, столы щепают, вот такая куча щепок. Одной женщине голову раскромсали и еще двух убили. Кровь бежит… А казаки орут. Казаки пьяные. Пашку стеганули нагайкой, а я убежал.

В молчании слушали Васяню. Стало жутко. С каждым словом нарастало злое, враждебное, спугивало радость встречи.

Федор, потрясенный сообщением, встал из-за стола.

– Вот видишь, Клаша, я так и ждал… На Шаболихе же евреи. Надо идти! – повернувшись к жене и внимательно глядя на нее, как бы ожидая согласия, проговорил Федор.

Клаша побледнела и изменилась в лице. Ей ярко представилась картина погрома, рисовались те опасности, которым опять подвергнет себя Федор. Она была уверена: ее просьба к Федору, чтоб он остался, будет бесполезной. Федор все равно не послушается, да и не надо, чтоб он слушался. Но, повинуясь какой-то неодолимой смутной силе, все же сказала нерешительно, словно виновато:

– Может быть, Федя, побудешь сегодня дома…

– Как же я могу остаться, дорогая! – ласково ответил Федор.

– Ты хотя бы дообедал…

– Некогда!.. Сама знаешь, дорога каждая минута.

Федор стал одеваться.

Клаша завернула в газетную бумагу остатки еды и пирог.

Федор поспешно сунул сверток в карман куртки и вышел из горницы, поцеловав только Нюшу, а остальным бросив короткое:

– Не прощаюсь! Увидимся.

Вскоре вышел следом за ним и Васяня.

III

Осведомившись у соседей, Федор направился в штаб; где беспрерывно дежурили комитетчики.

Здесь он узнал подробности. На Шаболихе погром. Дворники, шпионы, охранники, полицейские и босяки; а за ними часть грузчиков и ломовых, недовольных остановкой железной дороги и отсутствием заработка, грабят еврейские магазины и квартиры. Бесчинствами руководит полиция, казаки участвуют в бандах, – войска бездействуют.

Большевики организовали дружины для борьбы с погромщиками. Город разделен на три участка, в каждом открыты в частных квартирах санитарные пункты для помощи раненым.

Федору предложили быть предводителем одной из вновь формируемых дружин. Выдали всем черные новенькие браунинги. К каждому – две семипульных обоймы и еще запас пуль для зарядки.

Федор хорошо обучился стрельбе, но до того у него был старый, неуклюжий, отобранный при аресте бульдог, с большим барабаном, неудобный для ношения и еще более неудобный тем, что косил влево, мимо цели, а иногда давал осечки… Приходилось брать прицел вправо.

– Вот это я понимаю, – настоящий подарок! – восхищался Федор, бережно проверяя все части полученного оружия.

– Это не наши старые сикуши, из которых даже вороны не испугаешь.

– Где такое золото достали?

– Реквизирован в оружейном магазине Онезорге.

– Замечательно!

Федору поручили командование отрядом.

Их было десять человек, когда они вышли из штаба – восемь рабочих и два интеллигента, – десять бойцов революции, из которых половина только что минувшим летом научилась обращаться с оружием и стрелять. Но эти десять все были полны самоотверженной преданности рабочему делу, веры в себя, в свою правоту, в победу, а главное, все горели непоколебимой, ни перед чем не останавливающейся отвагой. В этой железной непреклонности заключалась их сила.

Уже начинало смеркаться. Белесый туман заволакивал кругом, скрадывая очертания предметов. Зловещей настороженностью дышали улицы. В некоторых домах окна были закрыты ставнями с железными болтами, ворота и калитки наглухо заперты. Неуютно дул ветер, и отяжелевшая от влаги бузина царапалась в низкие заборы.

Уличные толпы поредели.

Дружинники прошли мимо казачьих казарм, где вот уже в течение нескольких лет квартировали донцы и уральцы, приглашенные городской думой на случай народных волнений. В грязном, давно не ремонтировавшемся кирпичном корпусе сейчас было, против обыкновения, пусто, не слышалось залихватских песен, брани, молитв. Только караульные дежурили у закрытых ворот и у деревянной будки, расписанной желтыми и черными полосками.

Навстречу, с другой стороны улицы, с узлами в руках, возвращались, по-видимому с погромного пожарища, два казака в широких шароварах с красными лампасами. Оба пьяны, в грязных сапогах, перепачканных известью; на одном фуражка беспорядочно съехала набок, обнажая вихры нечесаных волос.

– Слуги царя и отечества – первые грабители страны, – негодующе заметил дружинник Николай, рабочий маслобоек, высокий, сухой и болезненный парень с обрезанным ещё в детстве ухом, – следы сиротских беспризорных скитаний.

– Всадить бы гадам пулю в живот! Как ты думаешь, Федор?

– Товарищи! Прежде всего дисциплина! Никаких анархических выступлений! – строго ответил Федор.

Приближались к центру, к местам, где находились мелкие мастерские, магазины и базарная площадь. Здесь больше движения, людского шума. Маячили отдельные сходящиеся и расходящиеся фигуры, кучки в пять-шесть человек. Гул, отдельные выкрики. На крыльцо чайной Христорождественского, или, как его прозывали, Христопродавческого, братства высыпали подозрительные субъекты; у одного в руках тяжелая дубинка, вроде обломка слеги.

– Забастовщики! – пролетели вдогонку дружинникам насыщенные злобой слова.

Христорождеетвенское братство, возглавляемое самим архиереем, за последние дни усилило черносотенную пропаганду, вербуя погромщиков.

– Змеиное гнездо! – сказал один из дружинников.

– Эх, разметать бы в прах этот притон!

Дружинники свернули за угол. Далеко впереди, захватив всю ширину улицы, чернел глухо рокочущий поток. Сперва он казался неподвижным. В далеком неясном шуме, среди сгущающихся сумерек, трудно было разглядеть что-нибудь. Но в возрастающей суете и тревоге прохожих чувствовалось наступление чего-то жуткого и бессмысленно-дикого. Дружинники замедлили шаги и выжидательно остановились.