Изменить стиль страницы

Элиас, казалось, выражал свой протест против смерти и даже против Бога. Смерть присутствовала здесь в виде неожиданного молчания, внезапной паузы. А попранный ею человек раздирал рот в бессмысленной молитве. Он рвал на себе рубаху, волосы, разражался безумными проклятиями и снова падал ниц. Ибо все протесты напрасны. Бог — это злое дитя без следа от пуповины.

Парни у мехов просто замучились. Пот струился по их красным щекам, и, думается, это был холодный пот ужаса. В затихшем соборе происходило нечто странное. Сазаний рот Голлера был разинут во всю ширь, четверо убеленных сединами профессоров отказывались верить ушам своим, а многие из зрителей, не успев дожевать свою жвачку, обалдело глядели на орган и забыли сделать глотательное движение.

После этого безумного вступления, после этих каскадов немыслимого отчаяния, музыка стала как будто помягче, хотя вспышки гнева еще не утихли и пламя неслыханных гармоний продолжало полыхать. Элиас резко менял комбинации регистров, звучание все более смягчалось, уходило в непоправимый, нескончаемый минор. Так выражал Элиас полное смирение человеческого существа — как будто он сам лежал, распростертый во прахе, оставив всякую надежду на этой стылой земле.

Мало-помалу оправившиеся от испуга слушатели начали понимать миссию органиста: он не просто играл, он обращался к ним с проповедью, нес им истину, самую жестокую истину. На какое-то время эшбергскому крестьянину удалось слить воедино души этих очень разных людей. Ибо под сводом собора возобладало вдруг чувство, пронявшее всех от мала до велика: смерть владычествует в этих стенах, а сон, ее неизменный спутник, вот-вот смежит твои веки. Лица собравшихся озарились, казалось, светом истины. Маски слетели, и неземное смирение сошло на этих людей, и по лицам их можно было догадаться, как страшит их голос смерти! Какая же это была драма бессилия!

Он играл уже более получаса, и казалось, конца не будет этой игре. Но из необъятного темного хаоса постепенно выделились спокойные голоса. Мелодии сменяли друг друга, пахучие и теплые, как ветер, играющий весенней травой. А потом возникали все новые мелодии. Их сутью была Эльзбет. И мелодии Эльзбет сплетались с мелодией хорала. Но хорал был смертью. Так возникала перекличка, обозначалось трепетное биение музыкальной идеи. Музыка была неровной и изменчивой, она возвращалась на круги своя и снова менялась. Невесомая легкость все новых вступающих в мелодию голосов позволяла угадать, что Элиас уже вел рассказ свой об ином мире. Человек родился из хаоса, земное притяжение более не властно над ним.

Несмотря на то что Голлер лишь мельком показал Элиасу регистры, тот виртуозно сливал голоса. Подобно художнику, получившему в свои руки необычайно богатую палитру, Элиас был изумлен возможностями большого органа. Сначала поза музыканта казалась закрепощенной, он не сводил глаз с мануалов и педалей. Потом напряжение спало, в глазах появилась спокойная уверенность, спина расслабилась. У него было ощущение, что орган играет сам по себе. Элиас овладел всеми его хитростями и теперь мог дать ему волю. Музыкант закрыл глаза, поднял голову, и мечты увлекли его назад, в Эшберг, а орган тем временем обрушивал на головы слушателей поток образов совершенно сказочного звучания.

Природа преображалась в музыку. Музыкой становились те таинственные ноябрьские дни, когда туман из долины Рейна заливал все вокруг, и хутор Альдеров тоже. В лесу туман становился изморозью, щетинил серебряными иглами ветви и покрывал ледяной испариной стволы елей. Луна и солнце застыли на разных краях небосклона, луна — надломленная облатка, солнце — щека матери.

Огонь Первого пожара становился музыкой. Вспыхнувшее яркими красками окно на восточной стороне эшбергской церквушки. Панические крики, толкотня и давка у дверей. Пылающая усадьба Нульфа Альдера. Девочка, лежащая в задымленной комнате, вцепившись зубами в тряпичную куклу. Звери, мечущиеся по январскому снегу, и он, Элиас, зовущий их неслышимыми для человеческого уха звуками, шепотами и трелями. И полное исчезновение животных — ни одно не появилось больше на чернеющих обугленными стволами склонах. И предсмертный смех Романа Лампартера по прозвищу Большейчастью…

Музыкой стал и ночной эпизод, когда Элиас лежал на черной траве едва ожившего луга. Руки и ноги раскинуты, пальцы судорожно цепляются за клочки травы, будто он хочет намертво прикрепить себя к этому огромному, круглому, прекрасному миру… И он вспомнил слова, которые выпевал той ночью: «Кто любит, тот не спит! Кто любит, тот не спит!..»

Музыкой была и Эльзбет. Эльзбет. Цвет и запах ее желтых, как осенний лист, волос, ее чуть заметная хромота, загадочный смех, круглые и такие живые глаза, нос картошечкой, синее клетчатое платье. Как осторожно ступала она по траве, чтобы, упаси Бог, не сломать стебелек маргаритки. Как гладила она морду коровы своими маленькими руками, говорила ей какие-то тайные слова, украдкой бросала свиньям яблочную кожуру…

И, претворив эти мысли в проникновеннейшую музыку, Элиас вдруг снова услышал биение сердца Эльзбет. И Элиас испугался, что может потерять этот ритм. Но ритм не исчезал, он слился с биением его собственного сердца. И Элиас почувствовал, что снова любит.

Высказав все, чем была богата его жизнь, на неясно звенящем септаккорде, он начал гасить звук. Надо было переходить к фуге, к апофеозу творения Божьего, к мечте о мире, где властвует любовь.

Публика была загипнотизирована. Люди неподвижно, с немигающими глазами сидели на скамьях. Их дыхание замедлилось, а сердца бились в том же ритме, что и сердце музыканта. Впоследствии никто не мог точно сказать, как долго длилась игра. Даже Петер не знал этого. Его глаза тоже не мигали, а всей его незамысловатой натурой завладел блаженный покой.

Этот странный гипнотический эффект объясним лишь самой сущностью музыки Элиаса. Возможно, и до него бывали музыканты, способные удивительным образом передавать другим свое состояние души. Но при восприятии подобных эмоций человек, любящий музыку, обычно сам прикладывает усилия, чтобы достичь сильнейших переживаний, это мы можем наблюдать и сегодня.

Однако в языке музыки есть феномен, который мало исследован и по сей день. Среди неисчерпаемого богатства аккордов бывают и комбинации особого рода, звучание которых раскрепощает в душе слушателя нечто такое, что вообще-то не имеет отношения к музыке. Некоторые из таких сцеплений и секвенций Элиас открыл еще в ранней юности и не раз испытал их воздействие на себе и на других. Нам приходит на память то Светлое Христово Воскресение, когда души крестьян как-то облагородились, и это было заметно по тому, как они стремились перещеголять друг друга в обходительности. Владея таким искусством, Элиас мог в прямом смысле слова потрясать души. Ему требовалось лишь соединить найденные гармонии более высокими, органическими по музыкальной природе связями — и слушатель полностью был во власти музыки. Помимо своей боли он проливал слезы. Помимо своей воли он отдавался чувству смертельного страха, детской радости, а иногда и эротическим мечтаниям. Этим музыкальным достижением мы обязаны Йоханнесу Элиасу Альдеру. И хотя его музыка имела истоком богатство классического построения аккордов, ему не довелось слышать ничего иного, кроме хоралов, изуродованных неловкими руками дяди Оскара. Но с годами и не без влияния все более жестоких терзаний души он нашел столь могучий музыкальный язык, какого не было ни до, ни после него. И одно из самых горьких упущений в истории европейской музыки заключается в том, что этот человек не записал ни одного своего сочинения.

Когда тема фуги обрела всю голосовую мощь принципала, один из четырех убеленных сединами профессоров сорвался с места и закричал: «Это невероятно!!! Просто невероятно!!!» — после чего его силой заставили плюхнуться на скамью. Фуга звучала с такой неотразимой силой и широтой, что можно было подумать: там, на возвышении, происходит нечто сверхъестественное. Тема опиралась на основные тона заданного хорала, но она была пронизана столь тонко сотканным светом, что какая-то молодая женщина на евангельской стороне во весь голос воскликнула: «Я вижу небеса!» А тема уже была подобна неудержимому потоку, меняя вариации, возносясь все выше и наливаясь новыми красками, покуда наконец с величавым колебанием не вошла в доминанту, а тут уже второй голос мог начать все сызнова.