Запутанный клубок мыслей своей давней сообщницы размотала Матильда. Вытягивая ниточку за ниточкой, она восстановила всю канву. Там всему нашлось место. То, что мы принимали за потерю памяти, оказалось ее обретением. Путаница исходила не от нее, а от нас — мы неправильно истолковывали ее слова. Поглощенные горем, мы воображали, будто папа был единственным Жозефом, скончавшимся спокон веку, то есть с той поры, до которой простирались наши воспоминания. Для тетушки же он был вторым, а первым — любимый брат, раненный в Бельгии и умерший в Туре на двадцать втором году жизни 26 мая 1916-го.

Отныне никто больше не мешал ей бродить по дальним закоулкам памяти. Теперь, когда мы договорились об основных понятиях, почему бы не возобновить диалог. Чудно было слышать, как Реми расспрашивал ее о новостях с фронта, а она находила их мало утешительными. Иногда же она смотрела на него с недоумением, вероятно думая: бедняга совсем рехнулся. Это прерывалась нить ее воспоминаний. Мы не всегда поспевали за ходом ее мысли, перескакивавшей с пятого на десятое. Когда мы полагали, что она заново переживает трагедию в Вердене, оказывалось, что она здесь, с нами, горюет о папе. Мы радовались улучшению, спешили разделить ее горе, а она уже оплакивала других: своих братьев Жозефа и Эмиля, погибших на фронте с интервалом в год, сестру Евлалию, годом позже скончавшуюся от испанки (пояснения Матильды помогали нам ориентироваться), и, наконец, Пьера, чудом уцелевшего в Первую мировую — только он у нее и остался — и не пережившего кончины своей жены Алины. Говоря об Эмиле, она первая упомянула о путешествии Пьера в Коммерси и давай ворчать: «Тайная эксгумация, прах знает, что такое». Тут Матильда отмалчивалась и как будто не понимала, о чем речь. Дескать, в данном конкретном случае тетушка несет бред. Мы между тем уже привыкли слушать ее, как пифию, изрекающую истины. Она стала нашей самой верной кофейной гущей для чтения прошлого. Правда, ответы на наши вопросы поступали в беспорядке и неизменно спотыкались о тайну Коммерси, словно бы в этой головоломке присутствовало лишнее звено.

Так она металась некоторое время вперед-назад, проводя туда-сюда по столетию световой луч своей памяти, а потом сломалась. Знавшие ее янсенистский ригоризм болезненно воспринимали клоунский финал. Быть может, воспаленный разум другого янсениста — Паскаля тоже подвиг его под конец жизни на какие-нибудь коленца, вызывавшие улыбки в семье Перье, но племянница милосердно утаила их от нас, и правильно сделала. А то бы только они и запомнились, всякий был бы рад ощутить свое превосходство над гениальным старым ребенком, бесконечными пространствами и вечным молчанием. Так и от тетушкиных проделок мы не знали, плакать нам или смеяться. Безобидные, в сущности, чудачества: например, она тайком взяла у Матильды на полке помаду и впервые в жизни накрасила губы, еще она уверяла, что кюре Бидо за ней увивается, или просила сигарету, но не курила (все равно бы не смогла), а затыкала ее за ухо, как зеленщик карандаш.

Время от времени она требовала, чтоб ее отвезли к ее матери. Напрасно мы пытались ей объяснить, проявляя чудеса дипломатического искусства, что ее мать, возможно, сейчас не в состоянии ее принять, она ничего не желала слушать, и коль скоро никто не хотел ее сопровождать — она готова была ехать одна. Натягивала пальто, шляпу сикось-накось — и попробуй ее удержи. Она с потерянным видом блуждала по поселку, на приветствия прохожих не отвечала, никого не узнавала, шарахалась в сторону, когда с ней заговаривали. Тогда Реми садился за руль, догонял ее, приглашал в машину, и они медленно-медленно, как если бы искали нужный адрес, объезжали площадь два-три раза — в зависимости от степени тетушкиного упорства. Остановившись перед собственным домом, Реми говорил, что они приехали. Тетушка как будто успокаивалась. Иногда казалось, память вернулась к ней, она вздыхала: «Ах да» — и падала без сил, подавленная очевидностью приближения конца. На минуту она погружалась в свои мысли, а потом опять — та же прихоть: пусть ее скорее отвезут к матери, никто и представить себе не может, как она сердится, когда опаздываешь к столу.

В последний раз она ужинала с Реми, Матильдой и Пирром у ног. Трапезы превратились в последнее время в театральные представления, на которых тетушка неистощимо импровизировала, демонстрировала фокусы с ложкой, ставила собачью миску к себе в тарелку, бормотала, что мама будет недовольна, или вдруг отказывалась есть сыр, уверяя, что он отравлен. В тот вечер она взяла салфетку, хорошенько обмакнула ее в супницу и расстелила на включенном телевизоре. После минутного оцепенения, следовавшего за каждой новой тетушкиной выходкой, Реми кинулся к счетчику над раковиной и вырубил электричество, опасаясь, что из-за короткого замыкания сгорит его новый телевизор. В полной темноте они услышали приглушенный звук упавшего тела и собачий лай. Матильда на ощупь нашла и зажгла свечу, и бледное пламя выхватило из дрожащего полумрака картину в духе декадентского искусства конца века: тетушка сидела, бессильно откинувшись в соломенном кресле, взгляд ее блуждал, на голове лежала мокрая салфетка, с которой суп стекал на лицо и очки, — эдакая скорбящая Богоматерь с вареными овощами; положив передние лапы на кресло, овощи нежно и старательно слизывал рыжий спаниель.

Ее свезли в Пон-де-Пьете, к психам, как говаривали мы, пока сами не столкнулись с ними ближе.

Когда начались осложнения с тетушкой, дед с бабушкой всерьез обеспокоились за дочь: уж больно много на нее свалилось (со смерти папы не прошло и двух месяцев) — и предложили переехать к нам, поддержать нас в дни тяжелых испытаний. Мама не решилась отказаться. Старики погрузили в малолитражку четыре огромных чемодана и совершили отчаянное путешествие от Риансе до Рандома: восемьдесят километров сельских дорог по однообразной плоской равнине с прямоугольными полями, аккуратными изгородями, рядами деревьев, безликими поселками, храмами без стиля, невзрачными домишками и безвестными людьми. От Риансе до Рандома на Нижней Луаре все примечательное спрятано в тайных мыслях безупречных жен.

Их приезд внес в дом толику жизни, пусть даже и приглушенной. Едва завидев новых постояльцев, мы бросились помогать им разгружать вещи. Зизу схватила на заднем сиденье чемодан с нее размером и протащила его метра два, чем настолько огорчила деда, что он разжал зубы и велел ей быть осторожней. Это замечание ушатом холодной воды загасило наш восторженный порыв.

В лечебнице Пон-де-Пьете тетушка очень скоро впала в бессознательное состояние, будто бы вошла в длинный белый тоннель, очищаясь от нелепых наслоений последних дней. И теперь уже сомнений не возникало: второго чуда не случится. Забившись впятером в малолитражку, мы отправились к ней с прощальным визитом.

Стоял конец зимы: дожди и ветер, мутное небо, серая гризайль клочковатых облаков и холодная сырость, просачивающаяся в автомобильчик через бесчисленные щели. Мы тщетно попытались уместиться вчетвером на заднем сиденье. Мамина худоба не спасала: одно дело папин просторный автомобиль, другое — дедова консервная банка и мы в качестве сардин. Бабушка быстро нашла решение: она не поедет, все равно тетушка без сознания. Навестит она ее или нет, не имело для нашей Марии никакого значения. Мама же настаивала, чтобы мы в последний раз поцеловали тетю, перед тем как она нас покинет. Мы становились специалистами по последним поцелуям.

«Поцелуйте отца», — сказала мама возле кровати, где он лежал одетый, в галстуке, со сложенными на груди руками, и сама его поза говорила о том, что случилось что-то из ряда вон выходящее (обычно он спал на левом боку). В первый раз он еще не остыл окончательно. Свежевымытые щеки пахли одеколоном, кожа сохраняла эластичность. Все равно что поцеловать спящего младенца: аккуратненько наклоняешься, быстро прикладываешься губами, чтоб только ощутить температуру его тела — и оп, с сознанием выполненного долга возвращаешься к креслу, где неподвижно сидит мама. (Во второй раз, в день похорон, когда от тела исходил вполне ощутимый запах, мы предпочли уклониться.)