И до самого последнего момента, пока с моим телом происходили какие-то дикие пертурбации, правда, уже не болезненные, а скорее сулящие близкое блаженство, я слышала, как сестры торговались между собой: одна приставала ко всем, почему не поверили сразу моим жалобам, другую гнали за акушеркой, третья не могла найти кислород, а та, что принимала ребенка, исполняла роль утешительницы:
— Вот и прекрасно, — подбадривала она меня. — Вот и хорошо! Все, как надо. Постарайтесь расслабиться.
Но по ее ровному голосу было ясно, что она напугана куда больше, чем я. Я уже чувствовала себя прекрасно, мне было хорошо. Ребенок родился с невероятной быстротой без всякого присмотра и помощи. Потом сестра призналась, что едва успела поймать новорожденного. Я же, как только почувствовала, что ребенок выскочил на свет, тут же села и открыла глаза. А мне сказали:
— Все в порядке. У вас девочка. Хорошенькая маленькая девочка.
Сестры уговорили меня лечь, и я послушалась, только засыпала их вопросами, все ли у девочки на месте? Сама не знаю, чего я испугалась — что у нее нет рук или пальцев? Но меня успокоили, что девочка отличная. Я лежала, радуясь, что все позади, и даже не надеясь, что мне дадут на нее посмотреть, но вдруг услышала, как она заревела — плач был удивительно громкий и горький. К этому времени подоспела акушерка — сплошной крахмал и улыбки — и даже сочла нужным извиниться, что опоздала:
— Совсем как в поговорке, — сказала она: — у семи нянек дитя без глазу. Но вы и без меня отлично справились, верно?
Сестры вдруг тоже превратились в симпатичных девушек, они суетились вокруг, вымыли меня, обтерли и уложили поудобней, и в один голос твердили, что роды у меня были потрясающе быстрые, что надо было не стесняться, а жаловаться и стонать погромче, что сейчас всего половина третьего, и спрашивали, как я назову дочку.
На ту, что задала этот вопрос, акушерка поспешно шикнула, так как, видимо, предполагала, что девочка долго у меня не останется. Но мне было все равно. Я чувствовала себя удивительно бодрой, наверно, это обычная реакция в подобных случаях, казалось, я могу встать и уйти. Минут через десять, когда мне вручили мою собственную ночную рубашку — одеяние, украшенное мексиканской вышивкой, присланное сестрой специально для этого события и вызвавшее восторженные возгласы сестер, — акушерка спросила, не хочу ли я взглянуть на новорожденную.
— О, конечно! — с благодарностью отозвалась я, и она куда-то ушла, а потом вернулась, неся на руках мою дочь, закутанную в серое, покрытое пятнами крови одеяльце, к ноге у нее была привязана бирка, на которой значилось: «Стесси». Акушерка вручила сверток мне, и я сидела и смотрела на дочку, а она глядела на меня большими широко раскрытыми глазами, и мне казалось, что она меня узнает. Бесполезно даже пытаться объяснить, что я тогда испытывала. Наверно, любовь — так бы я это назвала, и притом — первую в жизни.
А ведь я вряд ли ждала многого от этого события. Я никогда ничего хорошего не жду. Мне рассказывали, что все новорожденные безобразны — лица у них красные и сморщенные, на коже какая-то восковая пленка, щеки волосатые, руки и ноги словно палочки, и все орут истошными голосами. Я же могу сказать только одно: моя дочь была прекрасна — и добавлю в свое оправдание, что то же самое говорили о ней все, кто ее видел. Она не была ни красной, ни сморщенной, ее бледная кожа казалась бархатной, черты лица выглядели трогательно-правильными, а уж о лысой голове и речи быть не могло — надо лбом у нее торчал поразительно пышный и черный вихор. Одна из сестер, взяв щетку, пригладила его, и он превратился в густую челку, доходившую до самых бровей. А глаза, смотревшие на меня глубокомысленно и серьезно, будто понимавшие, кто я, были темно-голубые, причем белки сверкали настораживающе здоровой белизной. Когда меня попросили отдать ее, чтобы уложить на ночь в кроватку, я не стала спорить, потому что держать ее на руках было слишком большим счастьем, вкушать которое можно только изредка и малыми порциями.
Девочку унесли, а меня отвезли в палату, уложили, напоили снотворным и заверили, что я сразу засну и просплю до самого утра. Не тут-то было. Два часа я пролежала без сна, не в силах постичь свое счастье. Ведь счастье было мало знакомым для меня состоянием. Триумф — да, удовлетворенность, иногда радостное возбуждение или приподнятое настроение — пожалуйста. Но собственно счастья я не испытывала давным-давно, и это ощущение оказалось таким пленительным, что жалко было тратить драгоценные минуты на сон. Около половины пятого я все же задремала, но в половине шестого меня разбудили пить чай, и я обнаружила, что матери вокруг уже угощают своих младенцев завтраком.
Не далее как позавчера я пыталась объяснить все тому же Джо Харту, как я тогда была счастлива, но он отнесся к моим речам с крайним презрением.
— Все, что ты мне поведала, — объявил он, — не более, чем самая приевшаяся банальность из жизни любой женщины. Все ощущают в точности то же самое, гордиться тут нечем, забудь и успокойся.
Я страстно отрицала, что такое же счастье испытывают поголовно все женщины, поскольку не знала ни одной, кто был бы так же упоен, как я. И тут же, противореча самой себе, заявила, что если действительно все чувствуют то же самое, то из-за одного этого мои чувства заслуживают внимания, ведь у меня ни разу в жизни не было случая, когда я испытывала бы то же, что другие женщины.
Однако спорить не имело смысла, Джо это было просто совершенно неинтересно, точно так же, как мне было неинтересно читать пространные описания сексуальных экстазов, переживаемых героями его книг. Хотя иногда эти экстазы меня изумляли. Грустно, конечно, когда другим скучно то, что ты говоришь, хотя, если вспомнить, как часто скучаю я, когда говорят другие, то, пожалуй, грустить не стоит.
В больнице я проводила время совсем недурно. Вооруженная уверенностью, что мой ребенок превосходит всех по красоте и уму (последнее проявилось в том, что она научилась сосать с первой попытки без обычной в таких случаях унизительной борьбы), я могла не обращать внимания на разные досадные неприятности: на табличку с буквой «Н», висевшую в ногах кровати, что, как мне объяснили, означает «незамужняя», а также на беспрестанные атаки студентов-медиков, ставивших мне градусник и с довольно неуклюжими шуточками холодной деревянной линейкой измерявших разные участки моего тела. Я была крайне признательна Лидии, которая не жалела сил и раззвонила обо мне по всему свету — в первое же утро я получила десятки букетов и телеграмм от всех моих знакомых или от тех, кого Лидия считала таковыми. Найти цветы в это время года не составляет труда, и вокруг меня в изобилии громоздились тюльпаны, нарциссы, розы, азалии и Бог знает что еще. Я даже начала чувствовать себя несколько неловко, опасаясь, что такое излишество может вызвать раздражение у сестры, вынужденной носить мне все новые букеты, или у соседок, менее щедро осыпанных подарками.
Вечером, в приемные часы, в палате появилась Лидия в сопровождении самого Джо Харта. Она явно гордилась, что ей удалось залучить сюда Джо, и сидела в ногах моей кровати среди груд ею же спровоцированных поздравлений, довольная собой, сияя от радости. Они с Джо являли собой оригинальную и впечатляющую пару: оба разительно не соответствовали ни месту, ни причине своего визита. Лидия была в черной юбке, черном свитере, черных чулках и туфлях, а также в своем неизменном, давно не знавшем чистки плаще. Джо ошарашивал необычным костюмом без воротника и хаотической неправильностью черт, которая сильнее чем всегда бросалась в глаза. Недавно он начал выступать в элитарной телепрограмме, где разглагольствовал о культуре, и был опознан кое-кем из моих соседок по палате к вящему его удовольствию и, должна признаться, к моему тоже. Я понимала, как подскочат мои акции благодаря такому знакомству.
Джо с Лидией притащили мне стопку книг и полбутылки виски, завернутую в какое-то чистое нижнее белье. Я засомневалась, уместен ли такой дар, — меня смущало: а вдруг это не понравится ребенку, но Лидия и Джо велели мне не глупить, заявив, что алкоголь полезен всем без исключения, это подтвердит любой врач.