— Приятного аппетита, — бросил он Тайни.

За стеной звонил телефон. Телевизор работал. В результате не совсем справедливого голосования было решено смотреть шоу. Ирония телешоу на фоне жизни и смерти кажется искусственной и натужной.

Ты умираешь, смотришь в забранное решеткой окно на пустую площадь и слышишь голос человека, получеловека — такого, с которым ты бы не стал разговаривать ни в школе, ни в колледже, — жертвы скверного парикмахера, скверного портного и скверного визажиста. И он говорит: «С превеликой радостью представляем вам миссис Чарльз Элкорн, проживающую на 275-м бульваре, в доме 11235. Она выиграла гигантский четырехдверный холодильник, двести фунтов говядины и множество других продуктов. Этого хватит, чтобы два месяца кормить всю семью, включая кошку. Не плачьте, миссис Элкорн, не плачьте, милая моя, не плачьте… Остальные участники получают полный набор продукции от нашего спонсора».

Время банальной иронии и голоса за кадром давно прошло, думал он. Дайте мне музыку, полноводные реки, неизменную глубину ностальгии, любви и смерти. Тайни бешено заорал. Обычно он был довольно спокойным, но сейчас его голос, срывавшийся на визг, дрожал от безумной ярости.

— Ах ты, блохастая сучара! Подлая вонючая тварь! Гребаная мразь!

Эта ругань напомнила Фаррагату о войне между Германией и Японией. «Наряду с гребаными винтовками, — мог бы сказать он или любой другой, кто там был, — бывают гребаные ни хрена не работающие карабины Ml, гребаные трехлинейки, заменившие гребаные карабины, гребаные винтовки Браунинга и гребаные шестидесятимиллиметровые минометы, к которым надо приделывать гребаный прицел, чтобы найти гребаную цель».

Ругательства придавали речи живость, силу, ритмизировали ее. Даже столько лет спустя слово «гребаный» вызывало в памяти Фаррагата карабины Ml, вещмешки в шестьдесят фунтов, маскировочные сети, вонючие тихоокеанские острова и Tokyo Roseпо радио. Искренние вопли Тайни приоткрыли для него завесу времени, и он увидел — четко, хоть не слишком ярко, потому что не было в этих воспоминаниях ничего приятного, — важные четыре года своей жизни. Мимо прошел Рогоносец.

— Что там с Тайни? — спросил его Фаррагат.

— А ты не знаешь? Он только сел поесть, как его вызвал замдиректора проверить отчеты о нарядах. Когда Тайни вернулся, то увидел, что две здоровенные кошки сожрали его мясо и картошку, насрали ему в тарелку и наполовину слопали торт. Одной он оторвал башку, вторая сбежала. Причем первая его еще и укусила. Кровищи море. Наверное, пошел в госпиталь.

Если тюрьмы способны сделать кого-то счастливым, то разве что кошек. Впрочем, Фаррагата тут же передернуло от сентенциозности этого замечания. Правда состояла в том, что люди, которые получили образование и склонялись над чертежными досками, рабочие, подносившие камень, бетонный и известковый раствор — трудились для того, чтобы лишить свободы себе подобных. Больше всего от этого выиграли кошки. Даже самые толстые — шестидесятифунтовые — с легкостью пролезали между прутьями в камеры, где можно было охотиться на крыс и мышей, водившихся в изобилии, играть со стосковавшимися по любви мужчинами, ластиться к ним, где можно было есть сосиски, тефтели и черствый хлеб с маргарином.

Фаррагат видел кошек Луксора, Каира и Рима, но сейчас, когда все стали путешествовать и описывать увиденное на обратной стороне открыток или даже в книгах, нет смысла сравнивать призрачных тюремных кошек с призрачными кошками древнего мира. Раньше он любил собак, а не кошек, но теперь переменил свое мнение. В Фальконере кошек было вдвое больше, чем заключенных. Значит, на две тысячи заключенных приходилось как минимум четыре тысячи кошек. Кошачья вонь перекрывала все прочие запахи, но кошки не позволяли расплодиться мышам и крысам. У Фаррагата был любимый кот. Как и у всех остальных — у кого-то даже по шесть. Жены некоторых заключенных приносили им кошачий корм. Даже самых жестокосердых одиночество научило любить кошек, ведь одиночество может научить чему угодно. Они были теплыми, пушистыми, живыми, демонстрировали свободолюбие, ум, индивидуальность, а иногда красоту и грациозность. Своего кота — черно-белого — Фаррагат звал Бандитом, потому что у него на морде была маска, как у театрального разбойника или енота.

— Здравствуй, киса, — сказал он, положив на пол три куска хлеба с маргарином.

Бандит первым делом слизал маргарин, потом — с кошачьим изяществом — обгрыз корочки, полакал воды из унитаза, доел мякиш и вспрыгнул Фаррагату на колени. Сквозь робу его когти впивались в тело, как шипы розы.

— Бандит, мой хороший, мой славный котик. Знаешь, Бандит, сегодня приходила моя жена, моя единственная жена, и я даже не знаю, что об этом думать. Уже сейчас вспоминается только, как она уходит из тюрьмы. Черт, знаешь, Бандит, я люблю ее.

Большим и средним пальцами он почесал Бандита за ухом. Бандит громко заурчал и зажмурился. Фаррагат так и не выяснил, кот он или кошка. Ему вспомнилась мексиканская парочка из комнаты для свиданий.

— Хорошо, что ты меня не возбуждаешь, Бандит. А то у меня уже были неприятности из-за моего члена. Однажды я был в Абруцци и залез на гору. Шесть тысяч футов высотой. Говорили, что в лесах водятся медведи. Вот поэтому я туда и полез: на медведей посмотреть. На вершине был домик, я успел туда как раз до темноты. Зашел, развел огонь, съел бутерброды, которые брал с собой, выпил вина, забрался в спальный мешок и думал поспать, но мой член — будь он проклят! — спать не собирался. Он пульсировал, требовал действий, спрашивал, какого черта мы залезли на эту гору, в чем был смысл, где вознаграждение и тому подобное. И тут кто-то — какой-то зверь — стал царапаться в дверь. Должно быть, волк или медведь. Людей в горах не было. Поэтому я сказал своему члену: если это волчица или медведиха, может быть, мне удастся тебя успокоить. Он призадумался, и я заснул, но…

Раздался сигнал общей тревоги. Фаррагат никогда прежде его не слышал и не знал, что он так называется, но понял, что такой вой должен означать пожар, бунт, кульминацию, конец света. Рев не стихал, хотя давным-давно выполнил свою функцию предупреждения и оповещения об опасности. Это напоминало сумасшествие — бесконтрольное и в то же время контролируемое, как одержимость. Потом кто-то нажал на выключатель, и наступило короткое, сладкое удовольствие, какое приходит, когда прекращается боль. Большинство кошек попряталось, самые умные сбежали. Бандит притаился за унитазом. Железная дверь с грохотом отворилась, вошли несколько охранников под предводительством Тайни. На них были желтые резиновые плащи, предназначенные для пожарных учений, и у каждого в руках бита.

— У кого в камере кошки — вышвыривайте их наружу, — рявкнул Тайни.

В конце блока две кошки, решив, видимо, что их сейчас покормят, подошли к Тайни. Одна была большая, вторая маленькая. Тайни размахнулся, бита описала дугу и опустилась на кошку, перешибив ее пополам. И тут же один из охранников ударил большую кошку по голове. На желтые резиновые плащи полетели брызги крови, куски мозгов, внутренностей. От вида этой бойни у Фаррагата заныли зубы: острая боль пронзила пломбы, коронки, каналы. Он резко обернулся: где Бандит? — и увидел, что тот бросился к закрытой двери. Фаррагат обрадовался, что кот проявил такую сообразительность и избавил его от спора с Тайни — такого же, какой шел сейчас между охранником и Петухом Номер Два.

— Давай ее сюда, — сказал Тайни.

— Я не дам вам убить мою киску.

— Хочешь шесть дней в карцере?

— Я не дам вам убить мою киску.

— Восемь дней в карцере.

Петух промолчал и крепче сжал кошку.

— Хочешь в карцер? Хочешь целый месяц просидеть в карцере?

— Я потом ее заберу, — сказал другой охранник.

Пятьдесят на пятьдесят. Половина кошек сообразила, чем пахнет, и сгрудилась у запертой двери. Остальные растерянно бродили, нюхали кровь себе подобных, слизывали с пола внутренности. Двух охранников стошнило. Полдюжины кошек перебили, когда они кинулись жрать блевотину. Возле запертой двери кошек было убивать легче всего. Когда стошнило третьего охранника, Тайни сказал: