Изменить стиль страницы

Ларс. Он говорит, что не вспоминал о своем брате, пока тот был в море, но помнит города и порты, где он плавал, и какие штемпели были на конвертах, которые он посылал домой, и как назывались корабли, на которые он нанимался и с которых списывался, Ларс, который водил пальцем по школьному атласу, чтобы проследить путь корабля. Уже тощий, исхудавший Юн стоит на палубе «Пышки», крепко вцепившись в релинг, упрямые глаза с прищуром смотрят на берег, к которому они подходят. Они идут из Марселя, и палец Ларса прошел мимо Сицилии и итальянского башмака, потом наискось мимо греческих островов, и юго-восточнее Крита в воздухе появляется что-то новое, как будто меняется его консистенция и он уже не такой, как всего сутки назад, но Юн пока еще не понимает, что новое качество воздуха — это Африка. И теперь Ларс сопровождает его в Порт-Саид в глубине Средиземного моря, где им предстоит сгрузить одно, взять на борт другое, прежде чем неспешно продолжить путь дальше через Суэцкий канал, где по обоим берегам странными длинными волнами лежит пустыня и от миллиардов блестящих на солнце песчинок исходит чудное золотистое сияние, потом пересечь по длинной диагонали Красное море сперва до Джибути, сгорающего от жары, и дальше до Адена на том берегу узкого пролива, отделяющего один мир от другого, все время двигаясь по следам поэта, молодого Рембо, странствовавшего здесь почти семьдесят лет назад затем, чтобы измениться, и стать другим, и все оставить позади, нырнуть в пустыню, чтобы забыться и вскоре умереть, я читал об этом в книге. Но Лapc, сидя с атласом за столом на кухне в домике у реки, этого не знал, и Юн не знал тоже, но в Порт-Саиде он впервые увидел африканские пальмы под нестерпимо-синим и низким небом. Он видит крыши приземистого города, базары и торговлю вдоль всех улиц до самой гавани и вдоль по причалу, у которого стоит теплоход «Пышка». В этом городе нет ничего, кроме базаров и голосов, кричащих на всех языках в надежде что-то продать именно тебе, стоящему на палубе, прищурившись и крепко вцепившись в релинг, ты должен спуститься по трапу и купить что-то, ты просто-напросто обязан обзавестись этим, если ты хоть чуток понимаешь свое счастье, и жизнь твоя сразу заиграет новыми красками, и сегодня лично для тебя баснословно низкая цена — «special price for you today», все это оглушает и выводит из себя, еще цимбалы, и литавры, и запах, от которого он почти теряет сознание, перезрелые овощи вкупе с неизвестно каким мясом. Плюс травы и специи и что-то с костра, который он видит вдали на пристани, и он не знает, что они там жгут, но запах резкий; и Юн не сходит с корабля. Он выполняет свою работу, сгружает товар, надсаживается изо всех своих молодых сил, но он не сходит вниз по трапу. Ни в свою свободную вахту, ни в какую другую, а когда вдруг внезапно темнеет, он с палубы смотрит, как на берегу продолжается в чуть замедлившемся темпе в смешанном свете электрического и живого света та же суета, и сейчас все кажется более привлекательным чем в слепящем свете дня, но по-прежнему каким-то неприятным, с пробегающими тенями и тесными закутками. Ему пятнадцать лет, он не сходит с корабля на берег ни в Порт-Саиде, ни в Адене, ни в Джибути.

Ночью я просыпаюсь. Сажусь в кровати и смотрю в темноту за окном. Снег идет, дует ветер, за окном вихри, снежные сгустки ударяют в стекло. Там, где тропа спускается к озеру, лишь белое одеяло без контуров. Я выползаю из кровати, бреду на кухню и зажигаю маленькую лампочку над плитой. Лира поднимает голову на своем месте у буржуйки, но ее внутренние часы идут без сбоев, на улицу мы в два часа ночи не пойдем, она это знает. Тащусь в ванную, вернее, в каморку у входа, где у меня мойка, здоровый кувшин и ведро на случай такой погоды, когда мне неохота бежать за дом. Справив нужду, я надеваю на себя свитер и теплые носки и присаживаюсь к кухонному столу с символической стопкой и последними страницами «Повести о двух городах». Жизнь Сидни Картона подходит к концу, кровь разливается вокруг него морем, сквозь красную пелену он видит ритмично работающую гильотину, головы падают в корзину, которую меняют на новую как только она переполняется, а женщины на площади сидят вяжут и считают: «Девятнадцать, двадцать, двадцать один», и он целует ту, что стоит в очереди перед ним и утешает ее словами: «Прощайте, мы встретимся в стране, где нет ни времени, ни печалей», и вот наступает его черед, и он напоследок говорит миру и себе: «То, что я сегодня делаю, намного лучше всего, что я делал когда-либо». Не так легко не согласиться с ним в такой ситуации. Бедный, бедный Сидни Картон. Воистину воодушевляющее чтение, скажу я вам. Я улыбаюсь сам себе, беру книжку и ставлю ее в гостиной на полку к другим книгам Диккенса, а вернувшись в кухню, допиваю стопочку одним глотком, тушу свет над плитой, иду в каморку и укладываюсь. Я засыпаю, не успев коснуться головой подушки.

В пять утра я просыпаюсь от фырчания трактора и резкого, острого звука, с которым скребок чистит от снега дорогу к моему дому. Я вижу свет фар, быстро соображаю, что это такое, поворачиваюсь на другой бок и засыпаю снова, не успев подумать ни одной нехорошей мысли.

13

После утренней беседы с Францем долина как-то изменилась. И лес стал другим, и поля, река хоть и оставалась прежней, но все же казалась иной, как и отец после рассказа Франца и после того, за чем я застал его на пристани у дома Юна. Я не мог понять, отдалился ли он от меня или стал ближе, легче мне теперь его понимать или сложнее, зато знал, что он наверняка стал другим, но не имел возможности поговорить с ним об этом, потому что он не сам открыл мне эту дверь, так что у меня не было права войти в нее, да я и не знал, хочу ли.

И я видел, что отца снедало нетерпение. Не то чтобы он стал груб или вспыльчив, он оставался таким же, каким был все время со дня нашего приезда, и если я, думая о нем, чувствовал огромную разницу, то не потому, что замечал перемены в его поведении. Но ждать он больше не мог. И хотел сплавить лес немедленно. Чем бы мы ни занимались днем: ходили ли в магазин, поднимались на веслах до моста, чтобы, дрейфуя потом назад, поудить с лодки, или плотничали на хуторе, или, надев перчатки, ходили по вырубке, наводя порядок среди завалов, собирая ветки, надеясь сложить из них костер, когда погода позволит, потому что отец не хотел, чтобы после нас все тут выглядело безобразно, — в любом случае он пару раз за вечер, а то и больше спускался к реке: стучал по кучам бревен носком ботинка или костяшками пальцев, прикидывал угол падения и расстояние до воды, правильно ли посыплются бревна в реку, и тут же шел сам себя перепроверить. Спросил бы кто меня, суетился он напрасно, любому было видно, что бревна скатятся точно в реку, не застопорившись ни о какое препятствие, да он и сам это знал. Но не мог справиться с собой. Иногда он подолгу стоял и нюхал бревна, утыкался носом в ободранные от коры места, где блестела смола, и шумно вдыхал запах, и я не знал, делает ли он так потому, что ему нравится этот смолистый дух, который сам я очень любил, или потому, что его нос считывал таким образом информацию, недоступную нам, простым смертным. И была ли в таком разе эта информация обнадеживающей или наоборот, я уж тем более выяснить не мог, но нетерпения его она не укрощала.

Потом два дня кряду лило как из ведра, а на следующий вечер отец пошел к Францу потолковать и долго не возвращался. Когда он вернулся, я лежал на верхней койке и читал в свете маленькой керосиновой лампы, потому что по вечерам уже было темно, и отец оперся о мою койку и сказал:

— Завтра рискнем. Начнем сплавлять.

По голосу отца я сразу понял, что они с Францем разошлись во мнениях. Я положил в книгу закладку, свесился вниз, опустил руку и кинул книгу на стул у кровати со словами:

— Отлично. Очень рад.

Что было правдой, я радовался. Предвкушал эти физические ощущения: давящая тяжесть в руках, сопротивление бревна, мой напор, и вот оно сдается.