Изменить стиль страницы

— Хутор дома, в деревне.

В Норвегии сотня тысяч деревень, мы вот в одной из них, но мне ясно, что он имеет в виду.

— Ты, наверно, удивляешься, почему я живу здесь, а не дома? — говорит он.

Честно сказать, об этом я не думал, то есть не думал так, как он говорит, хотя и должен был бы, наверно. Меня больше занимало другое: как меня угораздило оказаться в одной деревне с ним, после стольких лет. Что такие совпадения вообще бывают.

— Ну немного, — отвечаю я.

— Хутор должен был отойти мне, я один дома остался. Юн ушел в море, Одд умер, а я работал на хуторе всю свою жизнь, ни разу в отпуске не был, это не то что теперь. Отец не вернулся назад, он заболел. Чем именно, никто не понял. Он сломал ногу и повредил что-то в плече, его отвезли в больницу в Иннбюгде, это летом сорок восьмого случилось, ты помнишь, я тогда был еще мальчиком. А обратно он не вернулся. Но годы шли, шли, и вдруг возвратился с моря Юн. Я его не узнал. Для меня их обоих уже не существовало. Я и думать о них забыл. И вдруг однажды Юн сходит с автобуса, поднимается по дороге, заходит в дом и говорит, что готов получить хутор. Ему было двадцать четыре года. У него есть право на хутор, заявил он. Мать ничего на это не возразила. Не вмешалась, чтобы учли и мои интересы, но я помню, как она вообще не смотрела на меня. Хутор был единственным делом в жизни, что я знал и немного умел. Юн пресытился морем, он все повидал, объяснил он. Возможно, и так. За эти годы он прислал несколько открыток, из порта Саид и тому подобного, Аден, Карачи, Мадрас, из таких мест, про которые и не скажешь, где они, пока не откроешь школьный атлас. Теплоход «Пышка» называлось одно из судов, я хорошо помню эти конверты, потому что на лицевой стороне стоял штамп с названием корабля, я опешил, что судну можно дать такое имя. Вид у Юна был нездоровый, если хочешь знать мое мнение. Он был худой и заморенный, такому с хутором не справиться, подумал я. Выглядел так, как сегодняшние наркоманы в Осло, был нервный и раздражительный. Но я ничего не мог поделать. Он был в своем праве.

Ларс замолчал. Для него это была очень длинная речь. Он снова принялся за еду, он не успел еще толком поесть, не то что я, хотя еда пришлась ему по вкусу.

Я наливаю ему в кружку кофе и предлагаю молоко, он берет у меня из рук желтый кувшинчик и доливает в чашку, молча доедает все, что лежит на тарелке, а доев, спрашивает разрешения закурить в доме. И я говорю «конечно», и он сворачивает себе папироску из щепотки красного «рёдмика», закуривает, затягивается, вынимает сигарету изо рта и молча смотрит на огонек. Я спрашиваю из самых благих побуждений:

— И что же ты сделал тогда?

Ларс поднимает глаза от сигареты, вставляет ее в рот, делает глубокую затяжку, медленно выпускает дым, и вдруг лицо его искажает гримаса. Он хочет скрыться за дурацким выражением лица, и это настолько неожиданно, что застает меня врасплох, у меня буквально отваливается челюсть. Я не видел его в таком состоянии прежде, но вид у него страшно комичный, он словно клоун-циркач, который заставляет зал рыдать в голос всего секунду спустя после того, как они же хохотали до икоты, или как Чаплин в лучшие свои моменты, или как звезда немого кино, например, тот непрестанно моргающий, у Ларса оказалось совершенно пластилиновое лицо, жаль, смеяться мне не с чего. Он сжимает губы в полоску и сильно зажмуривается, а потом как будто бы поворачивает лицо на сорок пять градусов и опускает его вниз, чуть заезжая на ухо, так это выглядит со стороны, во всяком случае, и черты лица, к которым я только-только привык, сминаются в складки, Ларс довольно долго сидит так сжавшись, а потом открывает глаза, и черты лица разглаживаются, и все это время дым папиросы медленно выползает у него изо рта, и я теряюсь в догадках, что за представление он для меня разыгрывает. Он тяжко вздыхает, и глаза у него блестят, когда он говорит, глядя прямо на меня:

— Я уехал. В тот день, когда мне исполнилось двадцать. И с тех пор дома не бывал. Ни пяти минут.

В кухне становится тихо, Ларс молчит, и я молчу. Наконец я говорю:

— Черт возьми!

— Я не видел мать со своих двадцати лет.

— А она жива?

— Не знаю, — говорит Ларс. — Я не выяснял.

Я отворачиваюсь к окну. Не уверен, хотел ли я все это знать. Я чувствую, что на меня наваливается глубокая усталость, она спеленывает меня и давит. Я спросил потому, что чувствовал, что должен спросить, что Ларсу важно сказать мне это, хотя, если откровенно, то мне и самому это интересно, причем не только из-за него, но я не уверен, что хочу все это знать. Оно требует слишком много усилий. Теперь трудно сосредоточиться на чем-то, встреча с Ларсом вывела меня из равновесия, лишила мой план жизни внятности, признаюсь, стоит мне отвлечься, как я теряю из виду его смысл. Настроение скачет вверх-вниз, как лифт, и дни мои выглядят не так, как я себе представлял. Любую помеху на пути я готов раздуть до катастрофы вселенских размеров. Береза действительно была не игрушечная, я не об этом, и все разрулилось тоже неплохо, хорошо даже, спасибо Ларсу, но я хочу сам решать свои проблемы, делать сперва одно, потом другое, все наперед продумывая, пользуясь справным инструментом, как, видимо, делал тогда на сэтере мой отец: одно дело зараз, сперва приглядевшись, подобрав инструмент в нужной последовательности, и уж потом брался за гуж и доводил дело до конца, работая и руками, и головой и радуясь процессу труда, вот и я мечтаю, чтобы мне нравилось то, что я делаю, хочу самостоятельно решать каждодневные проблемы, иногда очень заковыристые, и сохранять ясные границы, понятные мне начало и конец, и к вечеру быть усталым, но не убитым, а утром проснуться отдохнувшим, заварить себе кофе, затопить печь, посмотреть, как красный свет дня просеивается сквозь лес и доходит до озера, одеться и выйти с Лирой, а потом приняться за дела, которыми я постановил наполнить этот день. Вот что я хочу и могу, я знаю, что во мне есть эта способность — быть с собой наедине, и я знаю, что мне нечего бояться. Я многое повидал и прошел в жизни почти через все, но не буду сейчас вдаваться в подробности, потому что я, по счастью, был еще и везунчиком, мальчиком в золотых штанах. Да, сейчас неплохо бы отдохнуть.

Но — вот Ларс, которого я, кажется, все-таки не могу не любить, Ларс, который поднимается и двигает бейсболку взад-вперед, пока она не ложится на голове правильно, но за окном уже сумерки, во всяком случае, солнца нет, и он говорит «спасибо» церемонно и официально, как будто мы только что встали из-за рождественского стола и он гость, мечтающий оказаться километров за десять отсюда. Ему уютнее на просторе, с топором или пилой в руках, чем у меня в четырех стенах, и это мне понятно. Я бы чувствовал себя точно так же, окажись я у него в гостях.

Я выхожу в прихожую, открываю Ларсу дверь и провожаю его на крыльцо, там ждет его Покер. И пока я говорю «доброго вечера» и «спасибо за помощь», а он отвечает, что здорово мы разделались с этой березой и этот комель мы оттащим завтра на цепях машиной, пес протискивается и усаживается между нами, он зло пялится на хозяина и начинает подвывать, но Ларс поворачивается и идет прочь, даже не скользнув взглядом ниже, просто минует пса, спускается по двум ступенькам крыльца, пересекает двор и идет вниз по горке к себе в домик. Покер остается сидеть в растерянности, язык вывалил наружу, он смотрит на меня — а я прислонился к двери, и жду, и не отдаю никаких команд, чтоб облегчить его участь, но он вдруг опускает голову и плетется вслед за Ларсом, всем телом выражая нежелание и чуть не наступая сам себе на лапы, и, будь я на его месте, я бы вел себя совершенно по-другому.

На земле лежит тонкий слой снега. Я не заметил, когда он стал ложиться, но температура опустилась, и снег все сыплет, и не видно, чтобы снегопад шел на убыль. Я захожу в дом, захлопываю за собой дверь и поворотом тумблера включаю наружную лампочку. Ларс забыл свои рабочие рукавицы на галошнице, я беру их, распахиваю дверь и собираюсь окликнуть его, но передумываю: какой смысл, он возьмет их завтра, все равно он сейчас не станет заниматься ничем таким, для чего они ему могут понадобиться.