На лбу Ами прямо под челкой я замечаю небольшое темное пятнышко: что-то было не так с негативом, а я не заметил. Пятно придает ее лицу совершенно новое выражение: она стала серьезнее, чем та Ами, которую я знал прежде.
Я говорю:
— Ами, ты что, ударилась по дороге сюда? Ужасно, что твой визит с самого начала не заладился. Сперва я испортил твой цвет лица, а теперь, когда ты по доброте душевной согласилась появиться снова, ты ударилась головой. Все еще больно? По крайней мере, водой в ванночке можно умыть лоб. Правда?
Ами улыбается. Настольная лампа отбрасывает кокетливые маленькие блики на поверхность снимка, и лицо на нем глядит на меня приветливо.
— О, ничего страшного! Я и не ожидала лучшего приема. Господи, я хорошо успела изучить тебя в прежнюю пору. Помнишь, как ты однажды, желая угодить, попытался помочь мне надеть ботинки и едва не вывихнул мне ногу? А что до шишки — это пустяки. Вода в кювете еле теплая, а ты не забыл, как готовил мне когда-то горячую ванну?
Мы оба смеемся. Вода покрывается мелкими волнами, и они звенят почти так же, как ее приглушенный легкий смех. Но вот она снова становится серьезной и оглядывает комнату:
— Здесь все как прежде, а ведь прошло больше года с тех пор, как я была тут в последний раз. Боже, что это на тебя надето? И не стыдно принимать меня в такой затрапезе? Ты похож на…
— Прости, Ами, — говорю я. — С тех пор я не сделался более неряшливым. Зато стал благоразумнее. Этот волшебный эликсир, при помощи которого я пробудил тебя от мертвого сна, оставляет на одежде ужасные пятна. Отсюда такой парадный наряд.
Она внимательно разглядывает меня:
— Ты упоминал в письме о каком-то деле. Но по твоему виду не скажешь, что ты кредитоспособен.
— Это было вызвано требованиями стиля, Ами. По крайней мере, теперь ты спокойно можешь ссужать меня деньгами. У меня есть постоянная работа.
— Знаю, знаю, посмотрим. Но что ты собираешься со мной делать? Раздеть догола? Или упрятать в пижаму? Последнее мне больше по душе.
— Ты получишь прекрасную шелковую пижаму в синюю полосочку. Обещаю. И не одну, а много.
Снимок тихо опускается на дно кюветы.
— Мне надо это обдумать. Только вынь меня поскорее отсюда. Я замерзла.
4
Ами сердится
На столе лежат клочки бумаги; дрожа от холода, они скручиваются в трубочки и покрываются грубой шершавой гусиной кожей. Я разворачиваю их и пытаюсь разгладить испуганные тела. Они сопротивляются, а когда я силой распрямляю их, испуганно шуршат.
— Поосторожнее, — просит Ами, — ты делаешь мне больно! Еще шею мне свернешь! Полюбуйся, все платье измял! Как ты посмел!
— Успокойся, любимая Амишка, — говорю я. — Еще чуть-чуть, и все будет готово. Мы уложим тебя в эту толстую книжищу, и завтра утром будешь свежа как огурчик, а на платье не останется ни единой складочки. Минуточку, милая Ами. Знаю, это больно, но не хочешь же ты всю жизнь пролежать вот так скрученной?
Ами пытается улыбнуться. Но это причиняет ей боль, и бумага вздыхает.
— Ни за что бы не пришла, если б знала, что будет так больно. Думаешь, мне будет приятно спать между страницами «Свода законов 1734 года»? Ведь ты туда решил меня засунуть? Вот уж спасибо!
Снимки шуршат почти в истерике. Они снова сворачиваются и обращают ко мне замерзшие возмущенные спины. Я закуриваю сигарету и начинаю говорить настойчиво и пространно, как с больным, которого надо убедить согласиться на операцию.
— Какая же ты глупышка, Ами! Теперь придется все начинать сначала. Какой смысл было спорить, когда ты сама понимаешь, что это все равно должно произойти? Или хочешь показать, что способна настоять на своем? Мне это и так известно. Помнишь, как ты однажды — уже года два с тех пор прошло — позвонила мне посреди ночи и объявила, что желаешь поехать за город и разбудить нашего беднягу-приятеля Рагнара Стрёма? Тем летом он жил где-то на берегу моря. Я был сонный и рассердился на тебя, но ты все же заставила меня подняться и отправиться на поиски авто. Редко я так скверно ругался, как в тот раз, а когда немного погодя, злой и вымотанный, я остановился у твоего подъезда, ты заявила, что ждешь уже четверть часа и понятия не имела, что мужчины так долго одеваются. Ты произнесла это самым невозмутимым тоном, словно вставать в три часа ночи, чтобы ехать к Рагнару Стрёму, было для нас привычным делом. Тебе просто хотелось настоять на своем, видимо, ты считала это вполне естественным. Но когда мы, продрогшие и не сомкнувшие глаз, прикатили на виллу и разбудили Рагнара, ты была уже совсем сонной и глаза у тебя слипались. В утреннем свете ты казалась маленькой и бледной, у нас с Рагнаром была одна забота: как бы поскорее уложить тебя спать. Полагаю, ты и сама успела пожалеть о своей выходке. Но ни за что не хотела сдаваться и, вместо того чтобы пойти спать, вытащила весь запас виски, имевшийся у Рагнара, уселась на веранде и принялась пить, наблюдая восход. Занималось прекрасное утро, заря освещала все мягким лучистым светом, и в этой картине был лишь один изъян — ты поминутно пудрила лицо, стараясь скрыть усталость. В конце концов вид у тебя стал совсем уж жалким — ты сидела на веранде, солнечные зайчики играли в бокале, и лицо твое на фоне листьев сирени казалось белым как мел. Но ты все же хотела настоять на своем и заставляла нас пить и вести философские беседы. Думаю, разговор наш был не больно толковым, но тогда я впервые узнал, что ты весьма суеверна. Июльским утром, когда смеялось солнце и пели птицы, ты с полной убежденностью рассказывала истории о привидениях, не желая замечать, как не вяжутся они с обстановкой. Мы с Рагнаром — он в утреннем халате, а я без пиджака — с изумлением слушали. Постепенно нас охватило странное чувство, сказалось, видимо, соединение виски, раннего утра и твоего мертвенно-бледного лица, обрамленного листьями сирени. Нам сделалось не по себе, мы забыли о солнечных лучах, пении птиц и зеленых деревьях и принялись выуживать из памяти всевозможную ерунду, которую постеснялись бы рассказывать в ночь накануне Великого четверга. Перед нашими глазами вставали как живые всякие ужасы и видения, а дым сигарет (в то утро мы курили так, словно нам за это платили) поднимался к ярко-синему небу странными извивами. Никогда еще я не оказывался в более дурацком положении, состояние наше можно было бы назвать ненормальным, даже противоестественным, но, насколько я помню, оно было начисто лишено притворства. А все из-за того, что ты хотела настоять на своем и не желала ложиться спать.
Наконец мы закончили, поскольку мне и Рагнару надо было спешить на поезд, чтобы успеть на службу, а ты была совсем без сил. Мы не знали, что с тобой делать, помнишь, Ами? Хотя вряд ли хоть что-то сохранилось в твоей памяти — ты ведь почти заснула, но, Бог знает откуда, нашла в себе силы потребовать, чтобы мы остались с тобой и наплевали на работу. Мы уложили тебя на кровать Рагнара (она была в три раза тебя больше), но ты по-прежнему упорствовала. В тот день ты была совершенно несносна.
Но когда вечером мы вернулись, ты была уже спокойной и смиренной, ждала нас на кухне и даже пыталась приготовить нам еду. Помнишь, Ами, как мы с Рагнаром рассмеялись, увидев несчастное выражение твоего лица: ты стояла перед примусом и накачивала его с такой силой, что локоны разлетались в разные стороны. А потом, когда мы сели за стол, ты с мечтательным видом смотрела в сад, который не заметила с утра. Мне кажется, тебе было немного стыдно. И когда мы, немного погодя, отправились в город десятичасовым поездом, ты собрала букет цветов и пряталась за ним от моего колкого взгляда. Ты была такой милой и робкой и даже не осмелилась взять сигарету, которую я тебе предложил, поскольку сидевшая напротив нас дама испепеляла взглядом твою не слишком длинную юбку. Не сердись, Ами, все это я рассказываю только для того, чтобы напомнить тебе, какой доброй и сердечной ты можешь быть и что, если захочешь, способна вести себя как паинька. Не так ли, Амишка? Минуточку, я уложу тебя между страницами 201 и 202 в «Свод законов 1734 года», там ты поспишь до утра и снова станешь бодрой и милой.