«Мистер Браун… доброе утро», — произносил он, как бы опровергая неверную интерпретацию, данную Стоной этому факту.
Стона испугался так, будто кто-то вдруг оказался рядом с ним в темноте ящика. Он попытался вдохнуть воздух сквозь заложенные ноздри, попытался всосать немного воздуха через клейкую ленту, закрывающую рот, он все пытался, пока что-то в его мозгу не сошлось, словно тисками сжав дыхательное горло.
«Мистер Браун… доброе утро».
Это был он.
Когда его отец умер, Малкольм сохранил облигации и акции, как отец и просил его перед смертью. Он хранил это, весьма скромное, наследство в несгораемом ящичке в солдатском сундучке, где хранились и другие вещи отца, оставленные в память о нем: его военная форма, почтовые открытки, футбольные награды, иммиграционные документы, написанные от руки, на хрупкой бумаге, самопишущей ручкой. Весной 1961 года со дня смерти отца прошло около двух лет. А мамы не было уже три года. Тео был здоровым рослым пятнадцатилетним пареньком, у которого впереди не было ничего, кроме будущего. Малкольм к этому времени уже стал заместителем начальника полиции, и под его руководством отделение год от года разрасталось, росло число полицейских, росла ответственность. Дот в зрелости становилась все красивее: ее светлые волосы потемнели и обрели цвет скорлупы лесного ореха, угловатая фигура округлилась, лицо светилось спокойствием и умиротворенностью. Малкольм лучшего и желать не мог.
А потом как-то посреди ночи — он запомнил, это было во вторник, в три пятнадцать — он проснулся от чувства голода, неутолимого голода, словно внутри у него разверзлась львиная пасть. Такой голод обычно просыпается в тебе в воскресное утро от запаха кофе и поджаренного бекона. Малкольм выскользнул из постели, натянул халат, спустился вниз и остановился перед открытой дверцей холодильника. Ему никогда не приходилось для себя ничего готовить, он никогда даже легкой закуски для себя не делал. Дот готовила завтрак, отправляла его на работу с упакованной в пакет едой, дома, в пять тридцать, его ждал на столе приготовленный ею ужин, а вечером она подавала воздушную кукурузу или клубничное мороженое, в зависимости от того, что Малкольму придется по вкусу.
В ту ночь он перебирал продукты в холодильнике, пока не остановился на запеченной в воскресенье свинине, банке майонеза и на половине кочана салата, разрезанного точно посередине. Малкольм соорудил себе сандвич и съел его, не садясь за стол, прямо у кухонной стойки. Потом — еще один сандвич. Потом два куска светлого бисквитного кекса и почти полную коробку крекера «Ритц». Все это он запил целой бутылкой молока. Включил кофеварку и просидел оставшиеся до рассвета часы в крытом переходе, потягивая кофе и глядя на боковой двор.
Прямо перед рассветом появилась Дот, поспешно набросившая свой желтый с оборочками халат, в бигуди — все бигуди, кроме одного, были закручены на голове ровными рядами, словно солдаты на плацу, на лице — тревога.
— Я проголодался, — объяснил Малкольм.
— Разве ты плохо поел за ужином?
Он успокоил жену и уговорил ее лечь обратно в постель, где она и оставалась, пока не зазвонил будильник, но Малкольм понимал, что она так больше и не заснула.
Он пошел на кухню, налил себе еще кофе и вернулся в переход. Свет изменился, серовато-синий свет луны и звезд сменился влажным белым светом утра. Солнца ему не было видно: слишком рано, да и направление не то, но точный момент смены ночи днем миновал, и он, Малкольм, его пропустил. Бесчисленные утра, когда он ловил рыбу или сидел здесь, в крытом переходе, он выслеживал этот момент с упорством и тщанием полицейского, ведущего наблюдение на участке. Но каждый раз он либо насаживал приманку на крючок, либо заходил в уборную — помочиться, либо закрывал на мгновение глаза — дать им отдохнуть, и когда он снова оглядывался вокруг, тот момент уже миновал: наступил новый день.
Весь тот день Малкольм не просто ел — он поглощал пищу: колбасу и холодный мясной рулет, которые Дот дала ему с собой, полную тарелку равиолли и тефтелей в кафе у Гвидо, соленые колечки и сладкие батончики из автомата. За ужином он съел жареного мяса с картошкой даже больше, чем Тео. А перед сном — целые две вазочки клубничного мороженого, полив его жидким шоколадом и запив большим стаканом молока. Совершенно изможденный тем, что не спал прошлой ночью, он улегся в постель уже в десять часов.
Дот пришла в спальню позже и оставила дверь приоткрытой, чтобы раздеться при свете, падавшем из коридора. Малкольм смотрел, как его жена, с которой он прожил уже двадцать два года, наклоняет голову, как падает свет на завитки волос у нее на шее под затылком… Потом она подняла ниточку жемчуга с шеи, оставила ее на мгновение на волосах и, стараясь не шуметь, тихонько положила ее на бюро: каждая жемчужина негромко щелкала по его полированной сосновой крышке. Дот медленно высвобождала большие пуговицы домашнего платья из петель, сначала — у горла, потом на груди, на животе у пупка, затем — у паха, и вот она переступила через цветастый ситец, подняла его с пола и молча расправила на стуле.
— Гм-гм.
Ее нагое плечо поблескивало в свете, падавшем из двери.
— Ты, должно быть, страшно устал, — прошептала она.
— Иди сюда.
Она подошла к кровати с его стороны; он сел на самый край и обхватил жену ногами, сплетя их за ее спиной.
— Малкольм! Куда ты дел пижаму? Ты же никогда не спишь голышом… — Он уткнулся лицом ей в грудь, вдыхая влажный солоноватый воздух, идущий из-под ее бюстгальтера и комбинации. — Малкольм!
Малкольм не произносил ни слова. Он сдернул бретельки с плеч жены, спустив комбинацию под грудь. Не расстегивая бюстгальтера, он и его стянул вниз, ей на живот. Освободились груди — полные, роскошные. Он приподнял груди в ладонях, каждой ладонью ощущая их тяжесть, их чувственность. Словно изголодавшись до предела, он наполнил рот ее плотью и принялся сосать, пока вкус ее тела изнутри не просочился сквозь ее кожу.
Именно этого он и жаждал. Ему было сорок пять, жене — сорок два. За все вместе прожитые годы он никогда еще не сливался с ней так, как сейчас. Словно за все это время они не видели тел друг друга, словно в те моменты, когда они занимались любовью, меж ними была простыня, словно он никогда не пробовал вкуса ее слюны. Ему хотелось вывернуть все ее тело наизнанку.
Он закинул ей руки за голову и уткнулся носом в ее подмышку, наполнив ноздри, голову, легкие ее запахом, потом взял в губы теплую колкую плоть. Притянул жену к себе на кровать и стал бродить губами по всему ее телу, по каждой его частичке — так, как раньше и представить себе не мог, забредая туда, куда манили его нос и его язык. Когда Дот притянула его губы плотнее к себе между ног, когда она изогнулась и прижала его передние зубы к своему лобку, он был поражен, ощутив, что ее ногти впиваются ему в кожу головы под волосами: он забыл, что это — его жена. И в этот момент он понял, что теперь ему всегда будет казаться — между ними лежит простыня. Оргазм у нее был таким стремительным, какого она раньше никогда не испытывала. Об этом она сказала ему потом.
Малкольм дал ей отдохнуть несколько минут, затем вошел в нее снова, содрогнулся и осторожно высвободился. Потом притворился спящим. Голод, охвативший его менее суток назад, сейчас опустошил его еще сильнее. Когда он услышал знакомый ритм дыхания уснувшей жены, он опять спустился на кухню. Опершись о край дверцы холодильника, он в холодном свете лампочки разглядывал аккуратные контейнеры «Тапперуэр»,[50] белую миску с маринованной свеклой, отсвечивающую темно-красными пятнами, тарелку с холодными пирожками, такие знакомые плошки и баночки. Потом принялся за еду.
На рассвете Малкольм открыл старый солдатский сундучок, стоявший в подвале, и принес несгораемый ящичек наверх, держа его перед собой на вытянутых руках, словно корону. В крытом переходе он сел, поставив ящичек на колени, и в свете раннего утра вынул оттуда самый толстый конверт. Самый толстый и самый менее ценный. Там было примерно на пять тысяч долларов акций компании, производившей пишущие машинки, где работал отец Малкольма. Эти акции давались ему в качестве премий все те годы, что он работал там мастером по ремонту. За два года, прошедшие со смерти папы, акции выросли в цене не более чем на несколько центов.