— Ох, — вздохнул датчанин. — Ох, как я ненавижу эту страну. — Оправил на коленях меховую полсть. Теперь катили уже по саду. Черные деревья скользили мимо, заламывали ветки, словно поражаясь холоду. — И почему я оставил свою Данию?

— А потому…

— Ну? — злобно, вызывающе. Кеплер вздохнул.

— Не знаю. Сами расскажите.

Браге перевел взгляд на дымчатое небо в окне кареты.

— Нас, Браге, вечно обижали царственные особы. Мой дядя, Йорген Браге, спас короля Фредрика, когда тот тонул в Зунде, в Копенгагене, и сам притом погиб, знал ты об этом? — Знал, знал, сто раз говорено. Датчанин распалялся для последней вспышки. — И вот у этого щенка, у Кристиана, наглости хватило меня выкурить из островного моего прибежища, из сказочного моего Ураниборга, пожалованного мне королевской грамотой, когда он еще слюни пускал у няни на коленках — а об этомты знал? — Знал, знал, и много чего еще. Браге на Хвене правил, как восточный деспот, покуда у добрейшего короля Кристиана не лопнуло терпение. — Ах, Кеплер, Кеплер, коварство царственных особ! — И грозно оглядел дворец, плывущий на них сквозь льдистый свет полудня.

Их протомили под дверью приемной залы. Другие явились еще раньше, грустные, темные фигуры, вздыхали, ерзали на стульях. Холод был ужасный, у Кеплера сводило ноги. Страх уже отступал под грузом серой скуки, когда служитель, безупречно облаченный, тихий человечек, подскочил, шепнул что-то датчанину в ухо, и Кеплер ощутил горячее сжатие в груди, как будто легкие, прежде самого него почуя приближенье блаженного, пугающего мига, набрали побольше воздуха, дабы смягчить удар. Ужасно хотелось помочиться. Мне, кажется, нужно выйти… вы позволите…

— А знаете ли вы, — говорил император, — знаете ли вы, что рассказал нам один наш математик: если переставить цифры любого двузначного числа и получившееся число отнять от прежнего, или наоборот, ну что уж там больше окажется, разность всегда будет кратной девяти. Не поразительно ли? Девяти, всегда. — Был он низенький, пухлый, женственный, с печальными глазами. Крупный подбородок нежился, как голубь, в жидкой бороде. И странно в нем мешались живость и рассеянная усталость. — Но разумеется, вы, сударь, будучи математиком, не усмотрите ничего удивительного в таком для нас непостижимом поведенье чисел?

Кеплер сосредоточенно перемещал и вычитал в уме. Быть может, такому испытанью подвергают всякого, впервые представшего пред царственные очи? Император, с открытым ртом, чуть-чуть сопя, жадно на него смотрел. Кеплера как будто медленно, со смаком пережевывали.

— Математик, да-да, я математик, ваше величество, — и робкая улыбка. — И тем не менее, признаюсь, я не могу найти объяснение этому феномену… — Он обсуждал вопросы математические с правителем Священной Римской империи, помазанником Божиим, наследовавшим венец Карла Великого. — Быть может, ваше величество сами предложите решенье?

Рудольф покачал головой. С минуту помолчал, теребя указательным пальцем нижнюю губу. Потом вздохнул.

— Магия чисел, — сказал он. — Не поддается объяснению. Вы сами встречались с этим, разумеется, в своих трудах? Быть может, даже применяли порою эту магию?

— Я не пытался, — Кеплер даже сам вздрогнул, так громко, так резко это выпалил, — я не пытался что-нибудь доказывать посредством тайны чисел, впрочем, и не полагаю такое возможным.

Последовало молчанье; за спиной у него громко кашлял Браге.

Рудольф повел гостя по дворцу, потчуя сокровищами, показывая кунсткамеры. Кеплер увидел всевозможные устройства механические, восковые фигуры, как живые, заводных кукол, редкостные монеты и картины, восточную резьбу, порнографические манускрипты, двух берберийских обезьян, огромного тощего зверя из Аравии — с горбом, покрытого серо-коричневой шерстью и с выражением неизлечимой грусти, просторные лаборатории, тайники алхимиков, дитя-гермофродита, каменную статую, способную запеть, если подставить ее жару солнечных лучей, и у него голова шла кругом от удивления, от суеверного страха. Они переходили от одного к другому диву, а их тем временем все более облеплял вкрадчивый лепет придворных, изящнейших мужей, нарядных дам — император не замечал их, однако они были при нем, как марионетки на веревочке, и в этой дивной непринужденности, в этой неге чудилась Кеплеру тугая нить немой тоски, и каждый издавал — словно стекло, в которое постучали, — тоненький звук, похожий на задушенный крик тех обезьян, на ужасный бессловесный взор двуполого дитяти. Он вслушался и, кажется, услышал, как по всем углам тихонько напевают околдованные королевским чародеем пленники дворца, и жалуются, и горюют.

Вошли в просторный зал, с завесами, со множеством картин, под величавым сводом. Пол был клетчатый, в белых и черных мраморных квадратах. Окна смотрели вниз, на оснеженный город, странно похожий на плитчатый этот пол, но превращаемый в груду обломков злым зимним светом. Несколько придворных стояли там и сям, недвижные, как статуэтки, дивно разодетые в желтые, небесно-голубые, телесного оттенка кружева. Это был тронный зал. Внесли чаши с липким темным зельем, подносы со сладостями. Император не ел, не пил. Он, кажется, чувствовал себя здесь неуютно и все поглядывал на трон, примеривался к нему, делал ложные выпады, словно это живое существо, которое надо застать врасплох и укротить, прежде чем оседлать.

— Согласны ли вы, — он спрашивал, — что людей одного от другого отличает влияние тел небесных, больше даже, чем установления и обычай? Согласны ли вы с таким сужденьем, сударь?

Что-то было трогательное в пухлом человечке с этим слабым ртом, затравленными глазами, с этой жадной внимательностью. Но он же император! Или он туг на ухо?

— Да, — сказал Кеплер, — да, я согласен. Однако составление гороскопов есть неприятная и черная работа, ваше величество. — Он смолк. Что такое? Да кто тут сказал про гороскопы? Но ведь Рудольф, передавал датчанин, согласен удовлетворить прошенье Кеплера об императорском пособии. Ну и пусть знает, что за несколько флоринов в год не колдуна лишнего прикупит для своей коллекции. — Разумеется, — он продолжал, — я верю, что звезды, да, звезды на нас влияют и что правитель может время от времени сие влияние обращать себе во благо. Но, если позволите, сударь, тут кроются подвохи… — Император ждал, туманно улыбаясь и кивая, однако от него уже заметно веяло легким, трезвящим холодком. — То есть, ваше величество, я хочу сказать, кроется, — с усиленным нажимом, меж тем как Тихо Браге снова многозначительно и громко кашлянул, — кроется подвох, если правитель чересчур колеблем теми, кто сделал тайны звезд своим коньком. Я думаю про этих англичан, Келли и Ди, заклинателя ангелов, к которым ваше… ваш двор попал на удочку.

Рудольф медленно отвернулся, все с той же отвлеченной, страдальческой улыбкой, все кивая, и Тихо Браге тотчас вмешался, громко заговорил о другом. Кеплер досадовал. И чего от него ждали! Он им не шаркун придворный, отвешивать поклоны, ручку целовать.

День угасал, внесли лампы, запела музыка. Наконец-то Рудольф уселся на трон. Больше в зале усесться было не на что. У Кеплера болели ноги. А как много ждал он от этого дня! Все вкривь и вкось. И он ведь вовсю старался быть прямым и честным. Быть может, требовалось совсем иное. В царстве невозможных церемоний, вечного театра он, Иоганнес Кеплер, был не к месту. Вздыхали струны, скромно пиликали смычки.

— И предсказуемость открытий астрономических, — говорил датчанин, — привлекла меня к сей науке, ибо, разумеется, я видел, какую пользу может она принесть мореходам, изготовителям календарей, равно как королям и принцам… — Но и его усилья были тщетны. Рудольф уперся подбородком в грудь, не слушал. Потом он встал, тронул за руку Кеплера, подвел к высокому окну. Под ними город растворялся в сумерках. Минуту стояли молча, смотрели, как там и сям вспыхивают, дрожа, огни. И вдруг нахлынула на Кеплера жалость к этому тихому, печальному человеку, и захотелось оберечь его, оградить от низости людской.