О, она меня мучила, как они сейчас. Только послушайте их! Наверняка нужно быть проклятым и корчиться в аду, чтобы переносить такое, быть мертвецом, трупом, оживленным каким-то загадочным, таинственным дыханием нечистой силы! Да, она меня мучила: в последующие месяцы и годы я бесчисленное количество раз видел сцены, такие же мимолетные и мучительные, как та, что описал, — ту же маленькую фигурку в пальто и косынке, с сумочкой в руке, стоявшую, к примеру, в рассеянной тени вяза у стены в летний день, отвернувшись от меня, видел ее, стоя на коленях посреди грядки с капустой, салатом или луком, бросал лопатку, вскакивал на ноги, бежал, перепрыгивая через ряды овощей (неизменно думая в своем безумии, воттеперь, воттеперь) — и обнаруживал лишь издевательскую игру света и тени, солнечных лучей, проникавших сквозь полог листвы. Помнится, в одно лето призрак матери был особенно активным, я видел ее почти ежедневно, и даже слышал, как она зовет меня, когда работал в одиночестве, слышал ее шепот: «Паучок! Паучок!» — и оборачивался к никому, к ничему, к безмолвию. Но в конце лета — должно быть, уже наступил сентябрь, лето выдалось на редкость удачным, в Гэндерхилле было столько свежих овощей, что мы торговали ими в соседних деревнях, — в конце того лета была череда дней, когда я смотрел с террасы на юг, и небо преображалось: голубовато-золотистый свет необычайной яркости, громадная сияющая полоса с центром на юге охватывала небосвод от горизонта до зенита, и, восхищаясь этим прекрасным, величественным зрелищем, я понимал кое-что о характере присутствия матери в Гэндерхилле. К сожалению, потом, поздней осенью и зимой, когда она появлялась только в сумерках, я утратил это понимание, вновь стал расстраиваться и подчас злиться, что она продолжает изводить и мучить меня подобным образом. И все-таки предпочел бы присутствие ее призрака исчезновению.
Так что те годы я называю хорошими, Паучок пребывал в покое. По вечерам я играл в бильярд с Дереком Шедуэллом, а потом (Дерек умер в Гэндерхилле) с Фрэнком Тремблом. Читал книжки в бумажных обложках, ходившие в блоке Е по рукам, очень редко газеты, почти никогда не слушал приемник (очевидно, в ранние годы происходили грандиозные события, но меня они не интересовали). Присутствие матери я хранил в тайне, в закрытой части сознания, и никому не говорил о ней, даже Дереку, пока он был жив. Стал хорошим огородником, и поскольку свежие овощи в Гэндерхилле обычно бывали редким и ценным продуктом, доступ к ним придавал мне в больнице высокое положение. Доктор Остин Маршалл относился ко мне приветливо и почти всегда вспоминал мое имя, когда прогуливался с тростью по террасе. С ним часто бывали его собаки, пара ирландских терьеров с лоснившейся шерстью, к ним я выказывал расположение, которого не испытывал; и обычно с каким-то удовольствием думал, что сделал бы с ними Джон Джайлс, сперва прикончив главного врача.
(Вообразите меня теперь на лестничной площадке, ухватившего обеими руками ручку двери на чердачную лестницу, трясущего ее и надрывно плачущего из-за их пронзительного, завывающего смеха, разумеется, это бесполезно, разумеется, дверь заперта, и я плетусь обратно к столу, с жестким хрустом усаживаюсь и лезу за табаком, чтобы свернуть толстую самокрутку, она мне необходима. Смех утихает, когда я зажигаю самокрутку дрожащими пальцами и делаю глубокую затяжку, чувствую, как дым идет по дыхательному горлу, подавляя ужас, входит густыми клубами в единственное легкое, где внизу дремлет, свернувшись вертикальной спиралью, толстый белый червь. Дым быстро заполняет легкое, впитывается в сероватую пористую ткань, входит в систему тонких волокон, покрывающую (до сих пор!) мягкую внутреннюю сторону моей оболочки, а затем в череп и в мозг. После затяжки ничто не кажется таким уж мрачным.)
Каждый день часа в четыре мы собирались в сарае на чаепитие, полдюжины работавших на огородах людей и Фред Симс, наш санитар. Он был тихим человеком, всегда сообщавшим нам новости. Помню тот день, когда он сказал нам, что главный врач уходит на пенсию. По крыше сарая барабанил дождь, мы сидели внутри на деревянных ящиках, пациенты в желтых вельветовых брюках, а он в своей черной форме и фуражке, дверь была открыта. Услышав об этом, мы беспокойно заерзали и зашаркали ногами; люди в нашем положении опасаются перемен.
— На пенсию? — переспросил Фрэнк Трембл. — Доктор Остин Маршалл, неужели?
Симс кивнул и, глядя вниз, снял табачную крошку с кончика языка. Вновь послышалось шарканье.
— Фред, а почему?
Он вскинул брови и пожал плечами.
— Слишком старый, нужен человек помоложе.
— Помоложе, вот оно что.
Фред снял фуражку и почесал голову. Волосы у него на темени были очень редкими.
— Говорят, нового главврача уже подобрали.
— Фред, а кто он такой?
— Какой-то доктор Джебб, из Лондона.
— Джебб, — повторил Фрэнк.
— Впервые слышу о нем, — сказал Джимми. — И что он собой представляет?
— У него есть новые идеи, — ответил Симс.
Тут воцарилось очень беспокойное молчание, шарканье ботинок раздавалось гораздо дольше. Вокруг нас в полумраке с гвоздей в стенах свисали инструменты, лопаты, грабли, вилы, мотыги, совки, ножницы. На полу стояли поцарапанные лейки, пирамиды цветочных горшков, штабеля деревянных ящиков. На полках лежали связки вешек, корзины для рассады, свернутые кольцом шланги, мотки веревки, ножи, карандаши, ложки, ножницы, кипы сеток, старые газеты. Сильно пахло землей и сыростью. Снаружи лил нескончаемый дождь.
— Новые идеи, — сказал Джимми. — Похоже, Фред, ты потеряешь работу.
Мы посмеялись над этими словами, но тем не менее в каждом из нас в тот день были посеяны семена беспокойства, потому что никто не хотел перемен, ни Фрэнк, ни Джимми, ни Симс, ни я.
(Дерек, разумеется, не дожил до перемен, наставших с появлением доктора Джебба, и тем лучше. Помню, однажды он сказал мне, что всякий раз, когда он закуривает, его матери приходится спать с каким-нибудь матросом. Бедняга Дерек, мать его была мертва, только я, конечно же, не говорил ему этого. Мы тогда играли в бильярд, и самое худшее, сказал он, сделав карамболь и положив красный шар в лузу, что он курит больше, чем когда бы то ни было! Возможно, это в конце концов его и доконало.)
После того прекрасного лета призрак матери стал гораздо реже появляться в Гэндерхилле. То лето в этом смысле было высшей точкой, кульминационным пунктом, выдался даже период — всего несколько дней — когда погода была мне подвластна. То были радостные дни, однако напряжение, нужное для того, чтобы удерживать этот прекрасный свет, оказалось в конце концов непосильным, и я позволил ему постепенно исчезнуть. После этого, как уже сказал, появления ее стали более мимолетными, нерегулярными, в последние годы я мельком видел ее, наверно, не больше трех-четырех раз, всегда в сумерках, неподалеку от прежнего чайного сада, теперь покрытого грядками капусты, лука и картошки, вдоль южной стороны тянулся ряд огуречных парников.
Однажды Симс сказал нам, что доктор Остин Маршалл забрал из кабинета все свои вещи и уехал. В клубе для сотрудников состоялся прощальный банкет, там ему подарили прекрасное кресло-каталку, специально сделанное в гэндерхиллской мастерской, видимо, из-за больной ноги ходить ему стало трудно. Поговаривали, что в списке награждений к Новому году он представлен к рыцарскому званию.
После этого мы, казалось, затаив дыхание, ждали развития событий. Новости, которые сообщал нам Симс, были то тревожными, то утешительными. Джебб как будто собирался увеличить количество психиатров. С другой стороны, он щедро увеличил табачный паек. Отношение Симса к новому главврачу было сдержанным, настороженным, мое тоже.
В конце июня меня вызвали к нему в кабинет. Я видел этого человека на террасах, правда, только издали; твидовый костюм, собаки, сердечная приветливость предшественника были не для него. Нет, он носился в беспокойном ореоле целеустремленности и решительности, что лишь усиливало мои дурные предчувствия; одевался в черный костюм. Я сидел на жестком стуле в коридоре перед его кабинетом, с грязными ногтями, в желтых вельветовых брюках: пришел прямо с огорода. Прождал полчаса, не курив, наконец дверь отворилась, и оттуда, шаркая, вышла группа старших санитаров. Потом доктор Джебб поглядел на меня из дверного проема.