Оба замолчали надолго. За стеной веранды Наталья Тимофеевна гулькалась с двухлетним Антоном. Анна гремела подойником, кринками, чугунами, завершая круг дневных забот. За рекой далеко на запад протянулось ровное поле, ныне жёлтое от жнивья. Солнце закатывалось, бежали длинные тени от прибрежных тополей. Над Кабанкой плыла девичья песня, грустная и тревожащая.

— Молодёжь-то не бежит? — Пестряков повернулся на бок и подложил под голову согнутую в локте руку.

— Как везде.

— Не дрейфь, Кузьмич, прорвёмся. Всех Бородиных, — он сжал в кулак длиннопёрстую ладонь, — в бараний рог.

Агапов, закурив, покачал головой:

— Думали войну перемогим, счастливо жить станем, а счастья всё нет и нет.

— Боишься? Хочешь, в райотдел позвоню, заберут твоего Бородина, выборы пройдут — вернётся.

— Оно ваша правда, Пал Иваныч, — воровства много и безобразия всякого. Не доглядишь — сплошной урон. Опереться-то не на кого — вот в чём беда. В своём селе — кумовья, зятья, дядья. Здесь — один как пёрст.

— Команду надо создавать единомышленников.

— Да мысли-то у всех одни — жить получше.

— Правильные мысли, и партия о том же думает, и ты должен: рост благосостояние народа — первейшая наша задача. Но через что — вот принципиальный вопрос. Труд, добросовестный и самоотверженный. А воровство надо, и мы будем, пресекать.

— Хорошо, труд, согласен. Добросовестный — честно отработал, честно рассчитали. Но самоотверженный… — сколько можно. Война была — понятно. Сломали врагов, пора и людям дать вздохнуть. Пора?

— К чему ты?

— К тому, что план хлебозаготовок мы выполнили, семена заложили, думал, остатнее зерно на трудодни пустить, народ поощрить за добросовестный труд. А мне — вези да вези. Чем с колхозниками рассчитываться?

— Да-а, — Пестряков сел на кровати, помрачнев, закурил. — Жидковат ты для председателя. Ты где агрономию изучал?

— На тракторе.

— А партийному делу учился?

— Нет.

— Как коммунистом стал?

— На фронте.

— Хорошая школа. Но теперь слушай меня. Поднялись отцы наши в октябре семнадцатого не только капиталистов стереть с лица земли — в принципе это дело пустяшное по сравнению с построением коммунистического общества. А в обществе главный кто? Вот именно — Че-ло-век. Вот за этого человека теперь мы с тобой и ведём борьбу с этим же самым человеком за его душу, совесть и культуру. Капитализм — это не Форд с Ротшильдом, капитализм — это образ мыслей, Это сознание, это пережиток… Гидра стоголовая — если хочешь — которая прёт во все щели, стоит только бдительность ослабить. Ну, раздашь ты полпуда на трудодень — думаешь, спасибо скажут? Нет. Завтра они потребуют по полтора.

— Если зерно есть, если выращен и собран хороший урожай — почему бы и не дать?

Пестряков усмехнулся и похлопал Агапова по крутому плечу:

— Вот она твоя ошибочка, Егор Кузьмич, — одним днём живёшь. А завтра недород — град, засуха, саранча — чем селянина кормить будешь, где семена возьмёшь? В райком прибежишь. То-то и оно, что государство, партия не бросят в беде свой народ: на Урале беда — Кубань выручит, Украина. Широка страна наша родная.

Замолчали. Пестряков улыбался, чувствуя полное превосходство над собеседником. Егор хмурился — есть слабина в рассуждениях райкомовца, но нащупать её, раскрыть и опрокинуть все его доводы не хватало ума, опыта, ну и, эрудиции, наверное.

Среди ночи тревожно забарабанили в окно веранды.

— Ягор, Ягор. Беда, Вставай скореича. Коней покрали.

— А? Что? — Пестряков вскочил с кровати, путаясь в обрывках сна.

За стеклом маячила бородатая морда. В свете яркой луны оба с удивлением и беспокойством вглядывались друг в друга. Во дворе заходилась дворняжка.

Агапов, натягивая кожушок на голые плечи, мимо веранды выскочил на крыльцо. Пестряков следом. Шли улицей, залитой лунным светом, широко шагая, размахивая руками, бригадир животноводов Ланских вещал:

— У меня сердце томило: Митрич на дежурство пришёл с запашком — кабы не продолжил да не набрался. Лёг, уснул, проснулся — и не могу больше. Пойду, проверю. Оделся, пришёл — конюшня нараспашку, Митрича нигде… Лошадей тоже. Потом нашёл сторожа нашего — тюкнули его, связали — кулем лежит под забором. А лошадок увели… Сволочи.

Картина была, как её нарисовал Ланских — только Митрич не лежал связанным под забором, а сидел на колоде у ворот конюшни и ласкал шишку на лбу. Был трезвее трезвого — с испугу, должно быть. Искать животных в пустой конюшне смысла не было, но все вошли и осмотрелись в кромешной тьме, прислушиваясь к шорохам.

— Что будем делать, Егор Кузьмич?

Принимай решение председатель: твоё хозяйство — с тебя спрос.

— Пашка Мотылёв дома?

Каменский участковый Павел Мотылёв жил в Кабанке с матерью.

— А чёрт его знает, — Ланских почесал затылок.

— Узнай и ты.

— Побёг.

— Рассказывай, — Егор подступился к сторожу.

— Так это, — закряхтел, задёргался Митрич. — Подошли двое из темноты, говорят: "Конюшня заперта, дедок? А ключ есть? Покататься страсть хотим". Я вас, говорю, щас покатаю. Хвать ружо, а оно уж у их руках. Ну и, прикладом мне прям суды….

Сторож потрогал новоявленную деталь седовласой головы.

— Узнал кого?

— Ненашенские, Кузьмич, ни лицом, ни говором нездешние. Молодые, здоровушшие… Как не убили?

— Ни к чему им это — конокрады. Что-то не слыхать было про баловство такое, а? — он обернулся к Пестрякову.

Павел Иванович, как проснулся с испугом от бородатого лица в окне, так и не мог унять ручную дрожь, и язык, холодной слюной склеенный, будто прилип к нёбу.

Прибежал Пашка Мотылёв, успел одеться в новенькую форму, хрустел ремнями, пистолет в руке. Оглядел присутствующих, шмыгнул в конюшню, вышел, сунул оружие в кобуру, начал здороваться.

— Ну, что делать будем? — теперь уже председатель задавал вопрос представителю охранительных органов, переваливая на него ответственность.

— Знаю, знаю, что делать, — появился запыхавшийся Ланских. — Надо Петра Михалыча Федякина позвать. Сам охотник, а псина его по следу ходит. Зайку на траве чует, а уж полтора десятка лошадей от ей как запрячешь.

— Верно, — согласился Агапов, — Позвать надо. Так сходи.

Ланских, не отдышавшись, развернулся и припустил трусцой в известном ему направлении.

К Егору начала возвращаться уверенность в себе, растерянность уступала место азарту.

— Где ружьё, Митрич?

— А хтож его знает. Должно — унесли.

— Рассказывай, дед, что видел, что слышал, как коней проворонил, — подступился к сторожу с допросом участковый.

Пётр Федякин был потомственный охотник. Где-нибудь в тайге своим ружьём и собакой он легко бы прокормил большую семью. К пятидесяти годам домочадцев его сильно поуменьшилось — унаследовавшие светлый ум и беспокойную кровь, разъехались по городам в поисках счастливой доли сыновья и дочери. Маленьким хозяйством, рыбалкой да охотой надеялись прожить остаток жизни Федякины — Пётр да Меланья. Но в правлении им сказали: "Кто не работает, тот не ест" и послали на ферму — его скотником, её дояркой. Труд не в радость, никчемные заработки — сделали из Федякиных не то чтобы лодырей колхозных, безактивных каких-то. Таким и представлял себе Егор Петра Федякина, пока не поел с ним ушицы у ночного костра, не повечерял долгой и спокойной беседой за жизнь, общество и место каждого в нём. С тех пор зауважал охотника и не упускал случая напроситься на зорьку или на заячий гон. Собака у него была отменная.

Она и появилась первая, напугав неожиданностью Пестрякова — тот и спички уронил, прикуривая.

— Разбой! Разбой! — позвал из темноты Федякин, и тут же они подошли с Ланских, который не пыхтел уже паровозом.

— Пётр Михалыч…

— Да всё знаю, председатель, — отмахнулся охотник. — Вы постойте здесь без суеты — нам с Разбоем оглядеться надо.

— Человек пять-шесть было, — докладывал, время спустя. — Отсюда верхами пошли и коней гуртом погнали — должно в Казахстан. Пешком, боюсь, Кузьмич не догоним.