Александра вся тряслась, как в лихорадке. Наталья Тимофеевна испугалась за дочь: неужели у Саньки, как у Татьяны, покойного Антона, проявилась та же болезнь, отцова болезнь?

— Что ты, доченька, что ты, милая! Успокойся, родная моя, — бормотала она. — Не надо так убиваться. Ляжь, проспись, а то заболеешь.

Александра сжала стучащие зубы и решительно помотала головой:

— Не уговаривай меня. Я жить с ним больше не буду. Проклинаю тот день, когда решилась за него пойти. Это упырь! Он всю мою кровушку выпил до капли. Хочу порвать с ним и забыть навсегда.

Она уткнулась в грудь матери и долго тяжко рыдала.

Стукнула калитка. Танцоры вместе с гармонистом наконец покинули двор.

— Александра! — откуда-то из темноты выплыл покачивающийся Масленников. — Иди сюда! Кому сказал?

— Отстань, дерьмо собачье!

Александра только на миг повернулась к нему, и тут же в лицо ей угодил обломок кирпича. Брызнула кровь. Масленников кидал со зла, ничего не соображая. С таким же успехом мог попасть и в тёщу, но поранил жену. Александра вырвалась из объятий матери и с воплями кинулась в избу.

— Я тебе покажу "дерьмо собачье", — гремел вслед Андрей Яковлевич.

— Что ж ты делаешь, зятёк? — вскрикнула Наталья Тимофеевна.

Вихрь всепоглощающей ярости подхватил Егорку с места. Ещё миг и он схватил Масленникова за глотку, оторвал тщедушное тело от земли — откуда взялись силы? — прижал, пристукнув, к стене. Кулак его, до белых косточек напрягшийся, взметнулся над зажмуренным лицом Андрея Яковлевича.

— Убью, гад! — хрипел Егорка. — За мать убью, за сестру…. По стенке размажу, как клопа вонючего.

— Егор! — крикнул Фёдор. Подскочил, но не сразу смог оторвать его от зятя. Лишь заломив брату голову, растащил их. — Егор! Ну-ка, марш отсюда! И ты, зятёк, притихни — щелчком прибью.

Масленников, мигом протрезвевший, быстро сообразил, что лучше прикинуться пьяным. Он сполз на землю, закрыл глаза и захрапел. Егорка выскочил на улицу, так и не совладав с охватившей его злобой, жаждой бить, крушить, наказывать. Фёдор тяжело опустился на скамью, закурил. А в доме голосили женщины.

Минуло несколько дней. Как-то допоздна засиделся на рабочем месте петровский участковый. Лампы пыхнула от попавшей под стекло мошки и зачадила. Андрей Яковлевич отложил ручку, поправил фитиль и задумался. Вспомнился вдруг отец, провожавший его в педучилище. Он стоял на пороге горницы, опёршись дрожащей рукой о косяк, и не сводил с сына стекленеющих глаз. Андрей поклонился и вышел. Потом уже с улицы увидел его в окне: отец крестил его костлявыми перстами. Любя и жалея немощного своего родителя, Андрей давал ему мысленную клятву выучиться и стать большим начальником. И что же? Крутанула юбкой судьба-фортуна перед самым носом, да не успел он ухватиться за подол. Если б нашёл в себе силы не уступить тогда Александре, где бы он сейчас был? В торговле тоже можно было развернуться, да боком вышел разворот. "А ведь всё по её вышло, всё, как загадывала", — с ненавистью думал Масленников о жене. Попал-таки в её проклятую Петровку. Его, инструктора райкома да в участковые милиционеры! Судьба-злодейка в образе родной жены. Тварь!

Масленников снова схватился за ручку, с силой, рискуя сломать перо, ткнул в чернильницу. Новые строчки его каллиграфического почерка дополнили изрядно уже исписанный лист. И вслед за писаниной потянулись образы и действия давно пережитого.

Всю жизнь Андрей считал себя умнее окружающих. То, что иным и в мудрой старости оставалось недоступным, открывалось ему порой с первого взгляда. Сам себя признавал великим знатоком человеческих душ. И даже лысине своей ранней нашёл приемлемое оправдание. Как некогда писал Фет: " Дерзкий локон в наказание поседел в шестнадцать лет". Впрочем, всё тот же ум мешал ему быть твёрдым в решениях. Когда другие, тугодумные, упорно шли до конца, уцепившись за свою идею, — одни до благополучного, другие к печальному, Масленников уступал обстоятельством, оправдывая своё малодушие Марксовым: "Подвергай всё сомнению". И мучился, и сомневался, не находя себе места там, где другие и проблемы не видели.

Другой раз увидел он отца уже в гробу. Побритого, причёсанного, с костлявыми бесцветными руками, сжимавшего на груди образок. Лицо его показалось прекрасным, как у великомученика. Мать тихонько сидела на кухне, заплаканная, в чёрном платке, морща губы, пила чай из блюдечка, держа его на трёх пальцах. Некоторое время после окончания училища, заведуя школой, Андрей Яковлевич жил у матери, хотя не любил её, как отца. Раздражала её необразованность. Исконно русские слова — "давеча", "вечор", "намедни", "студёный" — украшавшие её лексикон, для него звучали дремучей деревенщиной. А потом умерла и мать, Андрей Масленников остался один на всём белом свете. Он не сразу понял, что утратил последнюю опору в жизни. А когда понял, то всю свою последующую жизнь посвятил поискам этой самой опоры, но, как оказалось, тщетно.

Время разбило его воспоминания супружеской жизни, как мраморную могильную плиту, лишило их связи и последовательности, потому что он теперь не знал, когда жена Александра, мать его детей, отстаивала его интересы, семьи или свои личные, но вместе с тем, сохранились их подробности неистребимые никакими силами, как вызолоченные буквы, составляющие имя некогда жившего человека. И теперь поворачивая их, воспоминания, с боку на бок, разглядывая в упор или на расстоянии, он мог винить или прощать жену, в зависимости от настроения, согласно вечно действующему закону всемирного уничтожения и созидания. Ненавидя жену и её многочисленную родню за свои унижения, за всю свою неудавшуюся жизнь, он решился отомстить, и со свойственной ему изощрённостью ума разгадал их самое болезненное место и бил туда. Он писал донос в НКВД на своего шурина Фёдора Кузьмича Агапова. Излагая его биографию, Андрей Масленников ничего не выдумывал, но сопровождал все известные факты своими комментариями, и выходило, что тёмная, загадочная личность Фёдора нуждалась в особой, пристрастной проверке. Он не обвинял шурина в конкретных смертных грехах против партии и Советской власти, но и туманных намёков, изобилующих в доносе, хватало, считал Андрей Яковлевич, чтобы в органах обратили на него внимание.

То задумываясь над своей судьбой, то распаляясь над письмом, Масленников засиделся допоздна, не замечая окружающего мира. Мимо сознания проходили цоканье лошадиных подков на дороге, дребезжание запоздалой телеги, собачий лай, шорох мыши, катавшей хлебную корочку где-то за шкафом, даже ночные вздохи и потрескивания старого дома Сельсовета.

Наконец он закончил писать, перечитал, запечатал письмо, встал из-за стола. То ли от долгого сидения, то ли от глубокого волнения, то ли от затхлого запаха гниющего дерева его мутило. Ему хотелось скорее на свежий воздух, под зелень тополей и акаций. Выходил на улицу с тревожным чувством непонятной опасности. Мерцали звёзды, наполняя небо серебристым песком, воздух дрожал от хрустального звона цикад. Вздохнув всей грудью, Масленников освобождено подумал: "Живут люди, враждуют меж собой, а над ними всеми одно общее звёздное небо и одна у них всемирная душа. Все мы — частички одного целого".

Потом вдруг письмо в грудном кармане гимнастёрки стало жечь ему сердце. И сразу мир переменился. Воцарилась в нём полуночная августовская тишина, глубокая и зловещая. И такая чреватая. Андрей Яковлевич даже почувствовал на остатках волос дуновение вселенского холода. С необъяснимого страха он готов был выхватить злополучное письмо и немедленно порвать в клочки. "Ничего, ничего, — утешился мыслью, — я ему, может, и хода не дам. Посмотрю на поведение". Вдруг из кипящего котла сумбурных мыслей всплыл облик Матрёниной спины, всегда гибкой и гордой, теперь покорной и доступной. Будто придало это видение решимости Масленникову, и он зашагал домой.