Нюркину с Алексеем свадьбу играли в Ильин день.

С утра молодые снарядили свадебный поезд из трёх ходков и укатили в Михайловку, на Родину жениха. Управившись по хозяйству, Егорка пошёл к Фёдору — прочь от надоевшей предсвадебной кутерьмы, заполонившей дом. Подходя, сбавил шаг, оглядывая братово хозяйство. Лучшего дома в деревне, пожалуй, не было. Он стоял высоко на каменном фундаменте, неопалубленный сруб из отборных брёвен, свежей краской голубеют резные наличники окон и фронтон, крыша крыта тёсом. Сад большой и широкое подворье. У ворот запряжённая телега, в которой накрытые дерюжкой теснятся чугунки, миски, корыта и прочая посуда, заполненные чем-то, истекающим густым ароматом мёда, сдобного теста, топлёного масла. За воротами голос Матрёны:

— Да хватит вам! Ещё на свадьбе раздеритесь!

Вот она и сама — в руках миска с густым земляничным киселём. Улыбнулась Егорке. Следом Андрей Масленников и Фёдор. Зять кивнул на телегу:

— Ишь, нагрузили сколько.

Егорка не понял, в чём тут пересуда, но ответила Матрёна:

— Так ведь, добрые люди с пустыми руками на свадьбу не ходят, если только совести мало…. Да и не гости мы, чтоб подарочком отделаться.

— Не умеете вы народ собирать: каждому кланяетесь, — усмехнулся Масленников.

— Это, пожалуй, — согласился Фёдор. Достал из кармана портсигар — последний подарок Матрёны, которым он очень гордился — открыл, и Андрей Яковлевич тут же сунул туда два пальца.

Матрёна сновала туда-сюда, в дом да обратно, загружая телегу. Фёдор томился бездельем, виновато посматривал на жену, но не оставлял в одиночестве важного гостя — Андрея Яковлевича Масленникова, облачённого в парадную милицейскую форму. Даже разговор поддерживал, которым тяготился.

— Вон ты как размахнулся, — корил тот шурина за большой красивый дом, — Скромнее надо быть. Власти спросят, откуда сиё.

— У мужиков в колхозе летом запарка, зимой спячка и круглый год пьянка, а я потихоньку, но каждый день тружусь, план перевыполняю — отсюда и достаток, — сказал Фёдор и подмигнул Егорке. — В Троицке будешь, загляни на доску почёта в заготконторе, может, кого знакомого увидишь.

Мужчины накурились, и Матрёна закончила свои хлопоты, прикрыла калитку. Фёдор взял в руки вожжи, и все вместе зашагали за телегой к Егоркиному дому.

Масленников покосился на Матрёнину спину, буркнул:

— Всё-то ты у нас в одной поре: поди, краше невесты за столом будешь.

— Красота замужней женщины в крепкой семье. Если мужик пьющий да гулящий, до нарядов ли бабе?

Масленников круто повернул к сельсовету:

— Ну, ладно, у меня ещё дела.

В начале лета перебрался он с семьёй в Петровку, стал работать участковым милиционером, и никому не сказывал, что же произошло у него на прежней работе. Санька открылась матери — хищения у него обнаружились, суд и тюрьма грозили, но партия опять прикрыла свою номенклатуру. Перед тем, как попасть к судье, его дело легло на один из обкомовских столов. Решение было соломоново: крал — пусть теперь воров ловит. И дело прикрыли.

— О-хо-хох! Жизнь наша — всё грехи тяжкие, — Наталья Тимофеевна устало опустилась на лавку. Сдёрнув рушник, висевший на зеркале, уткнулась в него влажным от слёз лицом. Рассиживаться-то было недосуг: столы надо крыть, да они ещё не выставлены. Послать Егорку за Фёдором? Этот куда-то запропал. Самой покликать? Но как не уговаривала себя Наталья Тимофеевна, сил подняться и идти не было. Она продолжала сидеть, чуть всхлипывая. Хорошо, что в избе ни души — плач, баба, вой вволю — никто не видит твоих слёз. Уже скоро сорок годов минет, как отыграла её свадьба. И Кузьма Васильевич её, почитай, второй десяток в сырой земле долёживает. Сама постарела, поседела — бабка уж давно, а его всё молодым помнит. Волосы на голове курчавые, руки сильные, ловкие, проворные. Весёлая она была в девках, любила петь под гармонь, плясать на кругу среди молодёжи. А однажды Кузьма пошёл провожать её до дому и гармониста подкупил — следом шёл, наигрывая и потом ещё долго под окнами, пока тятька не прогнал. Всю свою вдовью жизнь тосковала она по мужниным рукам, горячим губам, хмелящим речам. Жила этой памятью, никого к себе не подпускала. И теперь останется одна: дети-то выросли, разлетаются из гнезда. Кому она нужна — старая, больная, сварливая?

Стукнула щеколда в калитке. Наталья смахнула сырость с лица, повесила рушник. На пороге Егорка — вылитый отец.

— Где тебя черти носят? — мать прошлась по кухне, пряча красные глаза. — Столы крыть надо — ещё не ставлены.

Егорка ростом Фёдора не догнал, но плечистый, рукастый, силёнкой не обижен. На гармошке заиграет — девки проходу не дают, домой не отпускают. Утром чуть свет бежит в МТС и до обеда там пропадает. Прибежит — надо стайки почистить, воды натаскать. Находу поест и опять на работу. Вечером со скотиной управится и — айда пошёл! — до утра не ждите. Когда спит, одному Богу известно. Его бы урезонить, да времена-то новые настали — не во власти родителей теперь детьми командовать. Утром смотрит Наталья Тимофеевна — его постель не смята, а он уж у рукомойника плещется.

— Мам, сделай окрошку.

— Что окрошка для мужика — я тебе щей в обед сварю, и баранина есть.

— Не хочу.

— Как знаешь, — качает Наталья Тимофеевна головой.

— Мам, — болтает с полным ртом, — если я невестку в дом приведу, не прогонишь?

— Прогоню, — мать грозит ему рушником, зажатым в кулаке.

Уж больно он боек стал с девками: сегодня с одной, завтра с другой. Глазом не моргнёшь — обротает какая. Ладно бы девка, а то разведёнка с дитёнком… Мало ли?

— Где тебя черти носят?

— Мам, куда чего ставить-то? — голос со двора Матрёнин, и для верности, дробный стук её пальцев в окошко.

Наталья Тимофеевна глянула — Фёдор жердину из скоб вынает, ворота открыть для возка. Да чтоб тебя! Двор-то подметён. Наталья Тимофеевна кинулась в сени, стряхнув с плеч все прежние горести.

Ильин день — праздник не только церковный, это передых в летней страде, между сенокосом и уборочной. Так это у полеводов. А у доярок нету выходных. Шутили, помирать надумаешь — ищи подмену. Хорошо у кого взрослая дочь. У Анфисы Бредихиной почитай всё лето Машутка на дойку ходит, как заправская. Да и пора уж, раз с парнями вяжется, судачили бабы, уходя с летнего стана домой.

Маша устало распрямила спину. Всё: молоко сдано, загружено — пора и ей. Сдёрнула с головы старый платок — защита от коровьих хвостов — взяла подойник и вслед за бабами. Они уж теперь в лесу разбрелись — попутно грибов насбирают. Маша видела, как тропкою впереди шли девки — Верка Подживотова и Дашка Пересыпкина, шли не спеша, поджидая её. Но ей не хотелось догонять подруг, слушать их пустую болтовню. Хотелось побыть одной, привести в порядок мысли. Она думала о Егорке Агапове — как парня удержать возле себя? Чудно получается: чем больше она старалась для него, чем ближе подпускала к себе, тем он заметнее отдалялся, важничал, грубел. "Во всём виновата она, соперница, — подсказывала ревность, — где-то у него ещё зазноба есть". Доходили слухи до их Каштака — видели Егорку там да там — не мало хуторов и деревень в округе — и всегда с девками. Ветреный парень. А девки-дуры верят ему. Маша хмурилась, слушая подруг, думала — врут от зависти. Хуже было дома. Мать подступала:

— Бабы сказывают, ты с петровским гармонистом гуляешься. Смотри, девка….Знаешь, что про него говорят? Не знаешь, так послухай…

И начинала.

Терпела, терпела и брякнула:

— Люблю я его, скажённого!

От этих слов, сказанных дочерью неожиданно и для неё самой, всё сжалось в груди Анфисы Тарасовны. Она ждала чего угодно: уклончивого ответа, глупой усмешки, только не этого — "люблю".

— Головы-то не теряй, дочка, — только и нашлась сказать.

Маша шла тропинкою, склонив отяжелённую думами голову. Память вернула её во вчерашний вечер.