— Во-во, травки она там разные собирает. Говорит, на погосте самые целебные. Разговорились, я ей лукошко до хаты донёс. Живёт убого: пол грязный, занавесок нет, тараканы тут и там, половина — дохлые. Говорит, за доброту твою, настойку дам — от всех хворей и напастей заговоренную. И ковш суёт, тоже не первой свежести. Ну, я и отказался — побрезговал, а хозяйке говорю, не верю, мол, и не нуждаюсь. Спрашиваю: давно живёшь, по лесу одна гуляешь, с нечистой силой общаешься — может, слыхала: в восемнадцатом году тут отряд рабочих пропал? Говорит, слыхать не слыхала, но, если карты раскинет, то всю правду расскажет, о чём не спрошу.

— А ты? — встрепенулся Богатырёв.

— Да ну её. Что же мне, коммунисту, ворожеям верить? Ты смеёшься?

— Да нет, какой смех. А про бабку эту слыхал — далеко о ней молва идёт.

— А-а, — небрежно махнул рукой маленький хозяин, — Брехня всё. Давайте лучше выпьем. Парфёнова видал, говорит, передай — сход после табуна будет. Скотину встреним и на собранию.

Со схода Иван Артемьевич пришёл сам не свой. Сел в малухе у окна, сидит, переживает. Не поняли его казаки, а он их. Что за колхозы, что за труд вскладчину? Лица хмурые, почти враждебные. Чувствуется общий отрицательный настрой. Видно, кто-то уже поработал промеж них, наверняка, была враждебная агитация. Ну, дождётся этот председатель, Парфёнов. Назаров ему такую характеристику в райкоме даст, что загремит в НКВД без промедления.

Небо за окном теряло краски, сумерки подступали из бора. Две молодухи, покачивая крутыми бёдрами, прошли с коромыслами за водой. Богатырёв чистил сапоги, громко пыхтел, наклонённое лицо его запунцевело. Поймав искоса брошенный взгляд Назарова, позвал:

— Пойдём, Иван Артемич, пройдёмся перед сном. Чего букой сидишь?

— Иди, пройдись, — буркнул Назаров, и Константин не стал упрашивать.

На пологом берегу Увельки под раскидистыми ветлами тополей врытые в землю стояли лавки и даже стол для картёжников.

— Гостю место! — крикнул гармонист, и девчата снялись с лавок, хороводом обступили подходящего Богатырёва, под разудалый наигрыш пропели широко известные в районе частушки, припевом для которых был:

— Костя Богатырёночек — мой басенький милёночек.

Им и дела нет, что "милёночек" давно уже дед, у него две замужние дочери. Его подхватили под руки и усадили на лавку подле одной девушки, не принимавшей участия в общем веселье. Припевали:

— Я люблю, конечно, всех, но Любашу, больше всех!

Та застыдилась, закрыла лицо руками, сорвалась вдруг с лавки и, круто изгибаясь стройным станом, побежала берегом. На спине змеёй заметалась тяжёлая коса. Девчата, гомоня, кинулись её догонять и вскоре привели назад, тихую, покорную.

— А кто же… это самое… Любашку напугал? — крикнул гармонист и лихо растянул меха.

Девчата хором:

— Костя Богатырёночек — мой басенький милёночек!

Богатырёв сидел, посмеиваясь, искоса поглядывая на привлекательную девушку. Герой Гражданской войны Константин Богатырёв был кумиром районной молодёжи и сам любил молодёжь, их песни и гулянья.

Солнце давно уже скрылось за тёмным бором. С реки через прибрежные кусты тальника просочился на луга туман, сгустился в низинах, оставляя открытыми лобные места. Такая же лёгкая и тягучая, чуть грустная, но красивая плыла над округой девичья песня, звало милого на свидание истомившееся сердце. И от станицы по одному, по двое подходили парни, молча присаживались заворожённые. То были самые трогательные и торжественные минуты, до беспамятства пленявшие Богатырёва. Видя вокруг задумчивые, немного грустные, но счастливые лица Константин Алексеевич сам млел от сознания того, что именно он, его труды, кровь его погибших товарищей дали это счастье молодым.

Песни кончились. Молодым охота поиграться, а старикам пора на покой.

— Не уходите, — в самое ухо протёк горячий шёпот. — Мне надо с вами поговорить.

Богатырёв склонил голову:

— Что тебе, Любушка-голубушка?

На шее у неё бусы в виде сцепленных лепестков. Внезапно Константин будто почувствовал аромат этих цветов, и прихлынули воспоминания.

… Роса искрилась на листьях и цветах, пускала живые острые лучи в глаза. По пояс в сырой траве он шёл к ней навстречу и так вымок, что штанины прилипли к ногам.

— И я вымокла, не бойся! — говорила Наталья, юная, красивая, маня его к себе. К щеке её пристал голубой лепесток, а на губах сверкали капельки росы.

Когда это было? В какой жизни?

Издалека прорвался голос Любаши:

— … но я теперь никому не верю. Парни наши в любви клянутся, а в мыслях лишь одно…

… -…потом обсохнем, иди сюда, — звала юная Наталья.

И он, кажется, впервые тогда увидел её тело в первозданной красоте: разглядел синие прожилки на грудях и животе, ямочки на бёдрах и коленях.

— Плевать, что сыро, зато хорошо. Тебе хорошо? — она легла на спину, повлекла его за собой.

— Ты любишь меня? Ты не боишься меня? — шептал он, задыхаясь….

— Проводи меня, Любаша, до околицы.

Глаза у неё печальные, доверчивые. Видать, пролетела девка. Глядишь, и ему обломится надкусанного пирога. Устыдившись своих мыслей, Богатырёв отвернулся. Но у околицы обнял её и притянул к себе.

— Зачем? — Любаша подняла на него испуганный взгляд. — Разве без этого нельзя?

— Нет, — прозвучал его приговор.

Константин шёл ночной улицей. В уставшем теле плескалась нерастраченная нежность, а мысли уж летели к Наталье — как она там одна, без него. Наверное, внучат тетёшкает бабушка Наташа. Его Таля! Эх, как быстро жизнь прошла, будто и не было. Война, заботы — не налюбились они с Наташкой: счастливых дней по пальцам можно перечесть.

Вдруг навстречу из проулка, гулко гремя на рытвинах, выкатилось старое выщербленное тележное колесо в металлических шорах. Что за чертовщина? Кто балует? Константин увернулся от колеса, замедлил шаг, вглядываясь в темноту:

— Никак трёпки захотели?…

Он был уверен — парни балуют. Никто не ответил, ничто не шелохнулось в темноте проулка. Только сзади, нарастая, послышался стук колеса. Будто заново пущенное, оно катилось прямо на него. Константин отпрянул в сторону, и колесо, вертанувшись, снова покатилось к его ногам. Вот тут-то и приключился с Константином Богатырёвым неведомый прежде страх: голова налилась холодом, а волосы встали дыбом. И он пустился в позорное бегство. Ноги едва касались земли — так быстро он летел, рискуя сломить голову в какой-нибудь рытвине. Земля была усыпана засохшими тополиными почками, и они громко хрустели на пустынной улице, но ещё громче, до громового раската грохотало, настигая, проклятое колесо.

Вот и дом Михайленкова с высокими воротами. Богатырёв, распластавшись по земле, нырнул в подворотню, пересёк двор, вбежал на крыльцо, забарабанил в дверь:

— Фомка, открой! Слышишь, открой скорее…

Страшный грохот потряс ворота. Богатырёв беспомощно оглянулся: ещё один такой удар — и от новых ворот щепки полетят. И этот удар не заставил себя ждать — сорвавшись с петель и запора, упала калитка. Чёртово колесо победно крутанулось на ней, будто высматривая Константина, и покатилось к крыльцу. Богатырёв вдруг почувствовал, как подгибаются, становятся чужими, непослушными ноги. Он завалился на спину. Под могучей рукой жалобно хрустнули свежерубленные перила и упали ему на грудь.

Из малухи выскочил Назаров в нижнем белье, как приведение в ночи, и побежал к Богатырёву на выручку, стреляя из нагана в чёрный проём ворот. Одна из пуль цвиркнула по колесу, выбив искру из стального обода, другая расщепила спицу. Крутанувшись брошенной монеткой, колесо выкатилось со двора. Но Назаров этого не видел. Склонившись над Богатырёвым, он тщетно пытался поднять, ставшее беспомощным и свинцовым, могучее тело.

— Костя, что с тобой? Ты ранен?

— Ты видел? Видел? — бормотал тот. — Помоги подняться. Нет, чёрт, не могу.