— Ножом его надо, ножом, — рычал Демьян. — У кого нож?

— Обронил я его, — гнусил Дергалёв.

Фёдор зацепился за эту мысль.

— Всё, мужики, сейчас я буду вас резать, — сказал он не громко, но твёрдо.

Соломатовцы дружно попятились. Кто-то прыгнул в ходок, попытался развернуть скакуна на узкой дороге. На Фёдора нашёл кураж:

— И лошадь зарублю и тарантас сломаю.

Скакун будто от слов его заржал дико, дёрнулся, затрещали оглобли. Ходок ударился о пенёк колесом, оно подломилось, ходок перевернулся. Скакун, оборвав постромки, умчался в ночь. Следом соломатовские мужики дружно зачавкали чуть прихваченной ночным морозцем дорожной грязью. Когда стихли их топот и голоса, Фёдор разжал онемевшие кулаки, попытался успокоиться. Болели битые рёбра, пылала щека под глазом, больших увечий он не ощутил.

— Матрёна, — позвал он тихо.

И из темноты совсем рядом:

— Я здесь, коханый…

Чёртово колесо

Вторую неделю колесил по увельским селениям уполномоченный Челябинского облземотдела по делам коллективизации Иван Артемьевич Назаров. Выступал перед казаками, крестьянами, агитировал за колхозы. В помощники Увельский райком определил ему бывшего председателя Соколовской казачьей коммуны Константина Алексеевича Богатырёва, человека в районе известного ещё со времён Гражданской войны и особо уважаемого в станицах. Ездили избитыми просёлками, ночевали в чужих избах, но никак не удосужились поговорить по душам. А порасспросить Богатырёва у Ивана Артемьевича было о чём, да только не было повода: слишком суров на вид казался "отставной козы барабанщик Богатырёв" — как он сам представился при знакомстве. И вот, наконец, по дороге в станицу Кичигинскую признался Назаров:

— Где-то в этих местах в восемнадцатом году без вести сгинул мой задушевный друг Андрей Фёдоров. Пошёл в Кичигинскую станицу с продотрядом и пропал по дороге. Не слыхал?

— В восемнадцатом? — переспросил Богатырёв. — Нет, не слыхал. Должно быть, Семёна Лагутина рук дело. Он тут один из первых против Советской власти пошёл и дрался до конца. Как говорится, до последнего патрона. Когда поймали — покаяться хотел, говорил: в монастырь уйду, если простите, грехи замаливать. Да где там — столько крови на руках. В Троицке, в чека и расстреляли. Перед смертью-то он словоохотлив был. Вот его бы расспросить, может, что и поведал.

— Да-а, мёртвого не спросишь. А что, может и правда получился бы из него поп-праведник или послушник какой. Глядишь — и святой, помрёт — народ мощам молиться станет. Бывает и так жизнь поворачивает. Иные элементы раньше насмерть бились с Советской властью, а теперь вдруг стали её активистами. Иного тряхни в НКВД, а у него за душой и эсеровщина, и колчаковщина, и чёрт знает ещё что.

— Меня вон тоже трясли, — уныло сказал Богатырёв. — В бандитские потатчики записали, коммуну пропил…. Спасибо, Василий Константинович спас от стенки да позора.

— Блюхер?!

— Он. А кабы не он, где бы я сейчас был?

Собеседники умолкли, думая каждый о своём, и долго на лесной дороге слышны были лишь топот копыт да скрип тележный.

Назаров не верил в фатальность судьбы, но сейчас, глядя на бородатое лицо Константина Богатырёва, готов был поверить. Те же места, быть может, та же дорога, и вот такие бородачи напали из засады и порубали продотрядцев Фёдорова, и концы упрятали в воду. Подумалось ненароком: а может и Богатырёв к тому делу причастен и вот-вот сделает признание. Ох, как бы не роковое для него, Ивана Артемьевича Назарова.

День венчался к полудню. Стояла невыносимая, удушливая жара. Вроде бы чистое и в то же время хмурое небо повисло над головой — как всегда бывает в густом лесу или в преддверье дождя. Издали донёсся громовой раскат. Богатырёв подстегнул вожжами лошадь:

— Успеть бы до грозы, станица-то совсем уж рядом…

Гроза надвигалась стремительно. Вековой бор утробно шумел под напором ветра. В местах, где сосны подступали вплотную к дороге, длинные колючие ветви угрожающе раскачивались сверху вниз, норовя хлестнуть по глазам. Но вот они расступились, открылась станица на крутом берегу реки. Стало видно, что небо туго забито лиловыми тучами. Ветер стих, но было ясно, что грозы не миновать. На широкой улице — ни души, молчат собаки, молчат петухи.

— Тихо как, — подивился Назаров.

Иван Артемьевич уже подметил, что казаки внешне очень похожи друг на друга. Вот и Кичигинский председатель Совета Парфёнов казался родным братом Богатырёву. Встретил он их без особого энтузиазма. Долго и настороженно разглядывал предъявленные документы, вчитываясь в каждое слово.

— Ты, товарищ Парфёнов, никак нас за шпионов принял, — пошутил Назаров. — Откуда такая подозрительность? Были попытки?

— Ты мне подал бумаги, я их посмотрел, что тут такого? — угрюмо сказал председатель, возвращая документы.

— Поди, энкавэдэшников не так встречаешь, председатель? Они молчунов не жалуют.

Назаров и сам не понял, что он сейчас сказал: шутку или скрытую угрозу, намёк, так сказать, на возможные последствия.

Парфёнов молвил после паузы:

— У нас, казаков, говорят: лучшее слово то, которое не сказал.

Неловкое молчание прервал Богатырёв, кивнув на окно, за которым бушевала гроза:

— Должно надолго.

— Ветер сильный, — не согласился Парфёнов, — скоро развёдрится.

Однако стихия ярилась всё сильней и лиходейничала до самых потёмок. Чуть дождь поутих, Парфёнов пригласил:

— Идёмте до дому, бабка повечерять нам соберёт.

— Ты, председатель, не суетись, — остановил его Богатырёв. — Полчанин мой тут у вас живёт — Фома Михайленков. Жив ли?

— Жив. Чего ему… — не стал отговаривать Парфёнов. — Идем, провожу.

— Командир?! — низенького роста мужичок, скорее постаревший подросток, полуприсел в изумлении, широко раскинув руки. — Константин Лексеич! Глазам своим не верю. Сто лет, сто зим, так-растак…

Кинулся обниматься.

— Ну-ну, — Богатырёв как подростка погладил казачка по голове. — Будя. Ты ещё прослезились. Живы, встретились и хорошо.

— А хрена ли нам сделается? Я так мекаю: такую заваруху пересилили, тыщу раз на волосок от неё, безносой, теперь сто лет жить будем — заслужили.

— Ну, это, брат, ты лишка хватил. Впрочем, не плохо бы…

После ужина и долгих разговоров гостеприимный хозяин определил гостей в чистенькую малуху с двумя кроватями, будто для них предназначенную.

На следующее утро Назаров чуть свет пропал куда-то и появился не скоро. Богатырёв ушёл от накрытого стола, курил на свежесрубленном крыльце, поджидая уполномоченного.

— Где это ты, Иван Артемьевич, блукаешь? — удивился он.

— На кладбище ходил, — сообщил Назаров. — Так и думал, первым делом на погост схожу. Может там найдётся затерянный след Андрея Фёдорова. Не нашёл.

Присел рядом, устало, отряхивая с брюк прилипшее репьё.

— Я б не догадался, — признался Богатырёв.

— Могила — последний след человека на земле. Иногда — единственный. А места, Константин, прямо скажу, глухие. Лес под самые окна, на станицу напирает. В бору между соснами всё заросло кустами — не продерёшься. Гиблые места.

— Должно привыкли, — окинул взглядом окрестности Богатырёв.

Разгорался летний день. Бежал ветерок, шумела листва тополей, которые сбились в станицу, будто изгнанные дремучим бором. Забылась вчерашняя гроза, и следы её таяли под лучами солнца.

— Пойдём за стол, Уж всё остыло. Хозяйка-то когда накрывала…

За завтраком Назаров рассказывал:

— Представляете, на кладбище старуху встретил, разговорились. Сколько лет не помнит, а живая такая, подвижная, и с головой дружит — речи все разумные, с хитрецой

— Э-э, так это, должно быть, Рысиха — ворожея местная да знахарка. Её казаки то утопить грозятся, то не намолятся. Девкам гадает, присухи делает, ну и лечит, конечно.