Изменить стиль страницы

Мама сразу почернела, побежала на вокзал и уехала первым же поездом в Харьков. А через три дня пришло от нее письмо: «Я неслась с вокзала. На ходу выпрыгнула из трамвая, думала, разобьюсь. Ведь у него с сердцем — ты знаешь. Он может в любую минуту... Уже около ворот слышу баян, и папа заливается частушкой. Представляешь? Паштетик в гостях, играют в два баяна. Я как вскочила в комнату! Представляешь, какое лицо у папы, когда его застают врасплох? Я к Соньке — думала убью ее. «Леля! Я не виновата! Он же вчера болел. Я ему только что банки ставила, а сейчас он уже поет».

Все остальное я уже знаю. Я слышу, как тетя Соня говорит: «Он же самашечий! Вы все самашечии! И зачем я только его послушала! И наверху соседи самашечии... Те — просто кусок Гитлера!» Я вижу своего папу — опять несчастного, больного, слабого. Я слышу, как он говорит: «Лялюша, прости. Я вже не мог дождаться. Аккынчательно без тебя присох. Думав, ты ще не скоро собересся. А ты вже вОна. Вже и дома. Ах, ты ж, крошка моя ненаглядная». И мама уже забыла про телеграмму, про поезд, трамвай и про то, как она услышала баян и папину любимую частушку:

Эх, сыпь, кума, ладь,
Кума, дело не подгадь!
Ах, сыпала и ладила,
А дело не подгадила!

       Я живу в Москве самостоятельно уже двадцать семь лет. Часто очаровывалась, преклонялась, восхищалась. А потом проходило время — и я удивлялась, неужели этот человек мог меня восхищать?

В Институте кинематографии я восхищалась одним человеком. Когда я его впервые увидела в студенческой столовой, у меня чуть поднос не выпал из рук: «Высокий, чернявый сокол». Таких красивых и совершенных людей я видела только в детстве на экране. Он пел, играл на гитаре, был умен, неожидан, остроумен и очень популярен среди женщин в институте. Я стеснялась своей провинциальности, была зажата; я даже не слышала о существовании того, о чем он смело рассуждал. Он цвел таким буйным и роскошным цветом, что никого вокруг не оставлял равнодушным. Всех в себя влюблял. И меня тоже.           

Прошло время. Он располнел, поседели виски, поредели зубы. Никто бы не повер­ил, что не так давно он был неотразим. Очень изменился. А как заговорил! И юмор, и остроты, и рассказы, и небылицы, и претензии — те же, как будто слышишь все в том же 1958 году. Он весь, вместе со своими историями и гардеробом, остался там, в шестидесятых годах. А время ушло вперед.

А были в институте и другие. Приезжали из деревни или из небольшого провинциального городка, ходили тихо, стараясь не бросаться в глаза, даже вызывали удивление — почему их вообще приняли в Институт кинематографии? За что?

Проходили годы. И они становились лидерами в кино.

Мой папа в искусстве ничем себя не проявил, а о лидерстве и речи нет... Но тот, кто его узнавал, сразу понимал, что имеет дело с человеком незаурядным из самой гущи народа.

Есть люди, которые, видя, что собеседник умнее, тут же круто меняют свои убеждения, подстраиваются к другой точке зрения. Они окручивают умного собеседника, как плющом.

Папа никогда не юлил, не был подобострастным, на все имел личное мнение и говорил, что думал, говорил открыто. И умные люди восхищались его речью, им не мешало отсутствие у папы большой эрудиции. Он все компенсировал своей неповторимой самобытностью.

В Москве папа очень скоро сориентировался и больше не задавал мне глупых вопросов «про кинематографию». И верил в меня теперь даже больше, чем раньше. "Терпи, дочурка, твое время ще придет... Значит, судьба твоя такая. Хорошага человека судьба пожметь-пожметь и отпустить. Твое счастье упереди. Вже скоро. Вот-вот..."

Весной 1973 года я неожиданно начала сниматься сразу в трех интересных ролях. В фильмах «Дети Ванюшина» и «Открытая книга» — во второстепенных и в главной роли в фильме «Старые стены».

Двенадцатого июня я приехала домой со съемок фильма «Старые стены». Я хорошо помню, что это было двенадцатого июня 1973 года, потому что этот день был последним, проведенным с папой. Через пять дней он умер. С утра он помылся в ванной, в горячей воде, как всегда. Я его покормила, рассказала о работе, о здоровье... Он был «радый», что я с ним, что я наконец-то приехала.

 Он попросил сделать музыку потише.

—  Что это теперь за музыка! Так гремить...

—   Папочка, это опера «Иисус Христос».

—   Як? Опера про бога?                                                                               

—    Да, американская рок-опера.

—    Во, что вздумали американцы. И в опере до бога добралися!

Это его очень заинтересовало. Папа, розовый после «бани», в сатиновых трусах до колен — в модных ему было холодно (он даже волосы не стриг, носил по-модному, но трусы — только длинные), сидел на хрупком старинном диванчике. Над головой висел «слесарь», на руках у него сидел Эдик, на столе я поставила перед ним молоко и мед. Папа жадно слушал эту странную музыку. Я ему говорила, о чем идет речь, и ждала, что ему вот-вот надоест. А папа все слушал и слушал.

—   Уничтожили хорошага человека. Як моего брата Мишку... Я етага Иуду на кусочки бы порезав. Загубили душу христианскую... загубили русскага человека...

Потом он лежал на моей кровати с Эдиком.

—   Да! Дочурка, дай я запишу названия картин. Расскажу про твои фильму Чугуну, Партизану. Память стала не та, усе не то... Так. Есть. Записав. Да-а, что-то я тебе все хотев сказать. А! Во что. Не те, не те роли ты играешь, дочурка, не те. Все яких-то, словом, не то. Тебе бы щас хорошую роль оборонную! Во ето було бы дело.

—   Да вот, папа, в этом фильме — «Старые стены» — я играю... не оборонную, правда. Хотя для меня она «оборонная». Не знаю, как играть директора? То ли я делаю?

—   Якого директора? Настоящего директора? Ну, дочурка, это ни к чему. Люди не поверять. Не. Кто режиссер?

—    Трегубович. Виктор Иванович.

—   Иванович? Значить наш, смоленский. Як мой брат Иван. Да-а. Я б на его месте не рискнув. Это як билет счастливый в игре вытянуть — большой риск. Смелый парень. Сколько ему лет?

—   Столько, сколько мне.

—    Ну, ще молодой. Хай рискуить.

—    Пап, тридцать семь лет — это уже совсем не молодой.

—    Ну, дочурка, ты як оденесся, подкрасисся — тебе як семнадцать.

Я рассказала папе, что весь худсовет «Ленфильма» решил, что моя проба лучшая и что все-таки это не моя роль. А где же моя роль?

Такой же точно вопрос задал худсовету Виктор Трегубович.

—    Если проба лучшая, значит, эта актриса и будет сниматься. Меня не смущает то, что она снималась в комедии. Это даже интересно. Я ее видел в «Рабочем квартале», в пробах...

И я стала директором.

Я папе всегда пересказывала сценарий, делилась с ним сомнениями, возникавшими в работе над ролью. Папа, сам того не понимая, мог одной репликой попасть в самую сердцевину роли, одним словом определить ее суть. Так было и тогда, двенадцатого июня 1973 года.

«Тот, что кричить, бьеть по столу, а тебя по плечу шлепаить: «молодец, голубчик, молодец» — это не директор. Не. Такога люди не уважуть. Хочу придти до своего директора с душой нараспашку. Во это человек».

Следующим объектом, который должен был сниматься в «Старых стенах», «кабинет директора фабрики». Этого объекта я больше всего боялась.

Нет, нет, я не стану кричать, не стану бить кулаком по столу и снисходительно хлопать по плечу. Пусть меня не боятся мои работницы, пусть они приходят к своему директору с «душой нараспашку». Пусть мой директор не будет «начальником» в обычном представлении.

Мой директор будет говорить тихо, будет теплым, человечным, верящим в энтузиазм — как мой папа. Он ведь тоже из старых стен. Он тоже старая гвардия. Рядом с ним выросли новые молодые музыканты, которые играют лучше его. Играют, "як звери», но без души, не любя сердцем свою работу, свое дело, детей, как папа.