Изменить стиль страницы

Терла, ковала, полировала, точила, лепила — безумный мастеровой, — готовя, бледная, все ночи подряд материал для вы-стройки города — быть может, под конец и узнает… — только ночью знала — косвенное указание. Атакуя камень с упорством, наклонясь всем телом, с посудным полотенцем в руке.

Обратила внимание на место, которое тряпкой никак не возьмешь, повозила узор-но туда-сюда, схватила упавшую сумку, быстро сбегала за покупками… мечтала во сне свободная, как в споре. Искала.

Со свертками под мышкой, она наконец отправилась ждать на площадь из камня — каждую ночь эта девушка отправлялась ждать на площадь из камня — и прислонилась к конной статуе, чтоб подождать немного на площади из камня. Вот он, холм в сумраке… Владенье лошадиного племени. Девушка смотрела. Она ждала. На площади из камня…

Внезапно какое-то предчувствие ударило ее, она разъяренно повернулась на другой бок в постели — ей приснилось нечто мгновенное, жестокое, холм вырисовывался с кривой ясностью неряшливого наброска! «А-а-а», — стонало предместье, охваченное испугом.

Некогда! Некогда! Девушка торопилась, ибо и ночью Сан-Жералдо… — она спешила, спотыкаясь на гранях канав, углублялась в малодушие, в тихие переулки, в свою нехватку мужества чтоб изорвать старинные бумаги и выбросить старые платья, а ведь в этом была чудовищно изворотлива, укрываясь в тени лавок, радостно подстегивая себя неожиданными сделками… сговорами… Дышала прерывисто, башни города сгибались арками над памятью о войнах и завоеваниях.

Кони Наполеона вздрагивали в нетерпении. Наполеон верхом на коне Наполеона застыл, видимый в профиль. Смотрел вперед, в темноту. Позади все войско хранило молчание.

Но рассвет не наступал. Они ждали всю ночь.

Под сонной грезой моторы предместья гудели без остановки, без остановки… слюна стекала из ее открытого рта.

Уснула наконец более глубоко. Бодрствующая, как лунный свет в вышине.

Огромная в своей дреме. Тащась с трудом, ища, стараясь найти…

Когда увидела камешки у реки, стала прислушиваться.

Город Сан-Жералдо весь полнился тихим жужжаньем, покрытый грязью, спокойный.

Она так запуталась в поисках, что зашла не туда и попала в эпоху без даты… еще более раннюю, чем первые лошади. Но здесь было так красиво — Лукресия Невес хлопала в ладоши с истомой, — окрестность была так красива! Полна гармонии беспримерной — мерной — мерной повторяли весомо древние полуобрушенные холмы.

Отзвук раздавался все в той же немыслимой высоте, пересекаемой новыми высотами и новыми высотами… — она напрягала все силы в единственно возможной попытке услышать их — вспомнив их.

Чье-то крыло с сумасшедшим упорством било в уши… Моторы гудели все ближе и ближе. На мгновенье налетевшие звуки стали как в детстве, пропетые тем же девственным ртом. И нестройные — открытый рот выводил мелодию без одушевления, по заведенному порядку; даже раньше событий.

А может быть, это всего лишь ее дыханье? Иногда Лукресия Невес отдавала себе отчет, что это всего лишь ее дыханье, полнящее ночь. А иногда нашептанные звуки превращались в шум волн. И надо было следить, чтоб не снесло в сторону. Потому что это впервые. И не удастся снова повторить прямой путь.

Тогда она полуоткрыла губы и глубоко вздохнула.

И из этого вздоха родилось нежное волнение трав на поле. Еще мгновенье — и усилилась целомудренность чистого голоса, излилась в любви, уже в разгар того времени, когда лошади тащили повозки средь неведомых вещей.

И верно, дыханье уже плодотворно участилось, и была уже угроза в горящем сердце от каждого биения; девушка спала с нечеловеческим усилием. Ее дыханье уже разделялось на первые новые предметы… и какая была в них случайная красота!..

Иль был то новый способ видеть вещи? Б случайной их красоте? Она била сонными ладонями вокруг себя. Б то время как звуки утончались все больше и больше, поскольку первые предметы пытались отдать себя в дар…

Сущее выявлялось до крайней черты, а крайней чертой было дрожанье цветка в кувшине. Так вещи вставали и отдавали себя в дар, с ужасом, — а крайней чертой оставалось спокойствие неподвижного предмета.

Лукресия Невес тоже силилась вырваться наружу, не зная, куда идти — вправо ли, влево… Внезапно она проснулась.

Комната была полна мягкого света.

Тяжело было, проснувшись, от удара пробуждения завертелась она вокруг собственных ног — такая дурнота, словно смерть пришла. И какая нудная музыка — она слушала и не верила своим ушам. Сидя на постели, с ужасом… Она проснулась, но без сознания — сон не прерывался, словно земля была бесконечна.

Она спала с чудовищным терпением. Она пыталась найти…

А сейчас было слишком поздно.

Когда она выдумала выслушать весть, девушка отступила назад… — и вот она уже в длинном платье и поправляет косы, уложенные диадемой.

Но сейчас, в сновидении, можно отступать, пока не найдешь, что ищешь, — и вот она уже гречанка из Древней Греции.

«Как та, в журнале», — подумала она, краснея от волнения. Видеть себя во сне гречанкой — это единственный способ не оступиться, раскрыть свою тайну в форме тайны; показать себя по-другому было бы трусостью.

Она существовала еще до того, как греки обрели мысль, — так опасно, значит, мыслить…

Гречанка в городе, еще не воздвигнутом, стараясь обозначить каждую вещь, чтобы потом, через века, все они обрели значение своих имен.

И ее жизнь воздвигала, вместе с другими терпеливыми жизнями, то, что утеряется позднее в самой форме вещей. Она указывала пальцем то в одну сторону, то в другую, гречанка без лица. И то ее предназначенье, в Греции, было столь же неосознанно тогда, как это, в Сан-Жералдо, теперь. Что осталось из дальнего далека? Что осталось от гречанки? Упорство — она все еще указывала в одну точку и в другую.

Потом, со вздохом, прилегла она в саду, на отдых, повторяя обычай. И там и осталась.

Пока предавалась грезам, много времени прошло по ее лицу. Искрошился камень в какой-то самой живой черточке, стерлась яркость выражения. Каменные губы потрескались, и статуя покоилась в самом сумрачном углу сада.

Только лишь катастрофа способна была наполнить кровью и чувством это поврежденное лицо, что коснулось цинизма вечности. И какое сама любовь не сможет расшифровать. Пустые орбиты. И вся она — застывшая в одной глыбе… если ударить по одной ноге, тело распадется на части, легко будет унести.

Так ее и поставили. Голова внизу, ноги, плотно одна к другой, — сверху.

Так она и стояла, все больше и больше изъеденная временем.

Пока, в один прекрасный день, не выпрямилась, чтоб продолжать свой незаконченный труд в другом городе.

Когда все города будут воздвигнуты, каждый со своим именем, они разрушатся снова, ибо так было всегда. На обломках снова появятся лошади, возвещая возрождение древнего города, и спины их будут свободны от всадников. Ибо так было всегда.

Пока какие-нибудь люди не запрягут их в повозки, в который раз воздвигая город, какой они не поймут, в который раз строя, с невинной хитростью, вещи. И тогда снова будет нужда в персте, указующем в ту и другую точку, чтоб дать им древние имена.

Так оно и будет, потому что вселенная — круглая.

Но пока что у нее есть еще время отдохнуть.

В холодной темноте сплетались герани, артишоки, подсолнухи, арбузы, изящные цинии, ананасы, розы. От лодки, полуза-рытой в песок, виднелся лишь угол носа. И над оторванной дверью бодрствовала петушья голова. Только с рассветом станет видна разбитая колонна. И мухи. Вокруг капители — слабая и блестящая тучка москитов.

Но внезапно что-то перервалось: родились новые москиты — вьюрок взлетел! О, еще рано, слишком рано еще! Однако сквозь темноту уже проблеснули глаза статуи.

Ей необходимо было подняться — о, рано еще, так сладок отдых! Но уже угадывалась сломанная мачта, выходя из тумана, и уже предчувствовалось, где окончится стена сада.

Вокруг головы статуи уже вилась первая пчела, вылетевшая из каменных губ. Атам подалее выплывал из пара петух… Сокровища… О, рано еще, слишком рано! Однако резец уже поранил камень: рассветало.