Изменить стиль страницы

На крышке, опиравшейся на выдвижные опоры, как раз стояла открытая пишущая машинка с заправленной в нее бумагой и копиркой. В золотистом свете лампы, установленной на решетке, поблескивала на черном лаке машинки надпись «Эрика».

Хозяин отодвинул машинку и из среднего ящичка, запирающегося на ключ, этого табернакулума [105]в алтаре секретера, достал старый альбом в темном матерчатом переплете с пообтершимися краями. Несколько раз для надежности альбом был перехвачен черной резинкой. Пан Константы снял ее, перекинул несколько страниц и поднес открытый альбом к свету.

— Посмотри, — кивнул он мне головой, — это они, тогда, в Альпах. — Я подошел и посмотрел. — Пятого октября, что следует из подписи. Тридцать два года тому назад, — добавил он тихо и замолчал.

На маленькой старой фотографии с узкой каемкой запечатлены были на фоне гор худощавый мужчина и черноволосая женщина. На нем был комбинезон и щегольской берет, а на ней — толстый свитер и темные очки, поднятые на лоб. Мужчина, полузакрыв глаза, смотрел куда-то в горы, а она смотрела на него с легкой улыбкой. Если бы кто-нибудь без предварительных объяснений показал мне этот снимок, отпечатанный на современной фотобумаге и без надписанной даты, я наверняка решил бы, что это фотография Мадам. Те же ясные глаза, тот же рисунок рта и линия носа. Отличались они только в одном: если лицо Мадам было строго и резко очерчено (что придавало ей сходство с диковинной птицей), то черты ее матери отличались мягкостью и нежностью, а взгляд светился лаской. Возможно, это объяснялось тем, что она ждала ребенка. Нет, дело не только в этом. Значит, холодную бесчувственность и суровость Мадам унаследовала от отца?

— Так вы говорите, — отозвался я наконец, ухватившись за конец веревки, предусмотрительно оставленной на предыдущем траверсе, — у нее был сильный характер…

— О, да, — закивал он головой. — Несмотря на кажущуюся природную хрупкость, она была сильной и смелой женщиной. К превратностям судьбы относилась спокойно и разумно, даже, я сказал бы, с юмором. Умела пошутить даже тогда, когда было совсем не до смеха. Ты, наверное, знаешь, как женщины боятся родов… как они нервничают, когда ждут ребенка…

— Да, я кое-что слышал об этом, — пробормотал я неуверенно.

— Теперь представь себе, как на них может подействовать резкая перемена обстановки, климата, условий жизни, оторванность от дома, неуверенность в завтрашнем дне.

— Да уж, могу себе представить, — подпустил я взволнованности в голосе, скользя между тем взглядом по полкам.

— А она не изменилась. Оставалась такой же: спокойной, умиротворенной; к самой себе и к той ситуации, в которой она оказалась, относилась с юмором и самоиронией. Я знаю об этом не только от него, — пан Константы кивнул на снимок, после чего отложил альбом и с маленькой полки под лампой взял потрепанную книжку, обернутую бумагой. — Это тоже ее характеризует, — он бережно открыл книгу на титульном листе, на котором видны были напечатанные готическим шрифтом слова и выцветшее, написанное карандашом посвящение, а рядом, на фронтисписе, хорошо сохранившаяся фотография фасада дома с ведущими к нему невысокими ступенями. — Jugendleben und Wanderbilder [106], — прочел он, продемонстрировав отличное произношение, название книги, а затем, ведя пальцем по строке, выходные данные внизу страницы. — Danziger Verlagsgesellschaft, Danzig, 1922. Гданьское издание воспоминаний Иоанны Шопенгауэр, — пояснил он и взглянул на меня. — Тебе что-нибудь известно об авторе этих воспоминаний?

— Только что она была матерью знаменитого философа… — смутившись, ответил я.

— И этого достаточно. А как думаешь, почему ее воспоминания опубликовали именно в Гданьске?

Я пожал плечами:

— Не знаю… Понятия не имею.

— Потому что она там родилась, — укоризненно сказал он, будто незнание этого факта было чем-то позорным. — Вот здесь, как раз в этом доме, — он указал на фронтиспис, — на «южной» стороне улицы Святого Духа. Впрочем, ее знаменитый сын, философ, тоже здесь родился. Тебе об этом не рассказывали на уроках философии, или как это теперь называется?

— Пропедевтика… — начал я, но он не дал мне закончить.

— Вот именно! Пропедевтика! — с усмешкой повторил он длинное, нескладное слово. — Пропедевтика марксизма!

Я хотел поправить его (предмет назывался «пропедевтика философии»), но вовремя остановился. Ведь, в сущности, он был прав. А пан Константы продолжал с издевательской снисходительностью:

— Да, нельзя требовать, чтобы на уроках введения в… ленинизм и марксизм изучали биографию Артура Шопенгауэра, тем более рассказывали, где он родился и где появилась на свет его достопочтенная маман: а произошло это, как назло, в городе Пястов [107], Гданьске! Насколько, к примеру, важнее и почетнее, что в неком Поронине гостил Вождь Революции! Но хватит об этом! Я отвлекся от темы…

Это редкое издание, которое сейчас перед тобой, по какому-то странному стечению обстоятельств оказалось во Франции. И они, — он снова кивком головы указал на старый альбом, отложенный минуту назад на полку секретера, — нашли его у букиниста, когда были в Париже. А потом, уже с Альп, прислали мне в подарок, то есть она прислала, с этим посвящением, прочти… — и он протянул мне книжку.

Я взял ее у него и жадно впился глазами в выцветшие карандашные строчки. Ровные ряды фраз с мелкими, четкими буквами складывались в послание следующего содержания:

Смотри главу тридцать девятую.

Мои странствия по сравнению с ее невзгодами — детские забавы.

Нет причин для опасений, он не станет угрюмым философом и, кем бы он ни был, мизантропом не будет.

Denn

Wie du anfingst, wirst du bleiben,

So viel auch wirket die Not Und die Zucht, das meiste namlich Vermag die Geburt,

Und der Lichtstrahl, der Dem Neugebornen begegnet.

Константы от К.

1 января 35-го года.

Я поднял взгляд от книги.

— Ты, наверное, не все понял… — загадочно улыбнулся пан Константы.

— Конечно, ведь я же не знаю немецкого, — ответил я ему подкупающей улыбкой.

— Ну, этот отрывок стихотворения не самый важный! — Он сделал шаг в мою сторону и, водя пальцем, строчку за строчкой перевел текст на польский:

Ведь каким ты родишься,
таким уж и останешься;
сильнее невзгод,
сильнее воспитания
та минута рождения,
когда луч света
встречает новорожденного.

Это из «Рейна» Гельдерлина. Одно из самых известных стихотворений этого поэта. Ты знаешь, где истоки Рейна?.. — вопрос прозвучал риторически.

Анализируя самые разнообразные варианты этого визита, я и предположить не мог экзамена по географии.

— Где-то в Альпах, — попытался я отвертеться. — Где-то в… на Альпах в Splügen, — пришел мне на помощь Мицкевич с названием своего известного стихотворения.

— Близко, но неточно, — строго оценил мой ответ пан Константы и привел точные данные. — В предгорьях Сен-Готарда и Адулы, — после чего, подняв голову и чуть прикрыв глаза, начал декламировать по памяти прекрасные, плавно льющиеся немецкие строфы, подчеркивая ритм стихотворения (передаю в переводе):

Теперь же из сердца гор,
из глубин, сокрытых
под серебряными вершинами и радостными травами,
где стоят испуганно леса,
а над ними скалы,
возносясь главами, день за днем
угрюмо смотрят вниз,
как раз оттуда,
из бездны ледяной, послышался
мне тихий голосок младенца,
что о милосердии молил…
То голос был наиблагороднейшей из рек,
Рейна — рожденного свободным…
вернуться

105

Ящик в центре католического алтаря, где хранятся облатки. (Примеч. пер.)

вернуться

106

Годы юности и описание путешествия… (нем.)

вернуться

107

Пясты — первая династия польских королей. (Примеч. пер.)