Я долго и глубоко думал о том, как я буду исповедоваться в своем грехе. Я не мог начать с того, что я коснулся груди юной леди, что было бы ложью. Священник мог понять, с взрослым или юным грешником он в данный момент общается, как и не мог сказать, что в моей руке была грудь взрослой женщины, что вызвало бы немалое количество вопросов? Наконец, я остановился на представительнице женского пола.

  - Да, - сказал я, чувствуя, как скачет мой кадык. - Представительницы женского пола.

  - И это была представительница женского пола, сколько раз ты касался ее груди?

  И как всегда было «сколько раз», неизбежная арифметика исповеди.

  - Один раз.

  - Лишь один раз?

  - Да.

  - И что последовало затем?

  - Ничего.

  - И ты больше ничего не предпринял?

  - Нет, - мои легкие горели. Я задержал дыхание.

  - И если вдруг ты увидишь эту представительницу женского пола вновь, ты планируешь, как и прежде трогать ее?

  - Нет, - ответил я пылко.

  Пауза. Моя судьба зависла в этой паузе, будто качаясь на канате, растянутом на большой высоте.

  - Что-нибудь еще? - наконец спросил он.

  Мой инстинкт подсказывал «нет», чтобы закончить эту пытку, но я вернулся в дальний конец той агонизирующей недели, и не захотел сворачивать с выбранного пути.

  - Да, - я склонил голову, собираясь это сказать, я репетировал это бесчисленное количество раз. - Отец, я должен признаться в грехе, но я не уверен в том, что это грех.

  Ответ, почти стон, прибыл из темноты другой стороны экрана. Похоже, я ошибся, придя слишком поздно в самом конце дня на исповедь. Он уже был утомлен, долгими часами выслушивая о чужих грехах и в поисках ответов на сложные вопросы. Но о чем еще я мог с ним говорить? Я не знал, было ли исчезновение грехом. Под навесом или в подвале, я практиковался в исчезновении, учился терпеть пугающую неопределенность в паузе и мучительную вспышку боли. Я учился впитывать холод, и через какое-то время я уже мог легко перейти в исчезновение и обратно, будучи невидимым продолжительное время. Мое тело начало привыкать к этому, как глаза постепенно привыкают к темноте. Исчезновение не предоставляло мне полной свободы, но открывало новые возможности, такие, как пройти по улице незамеченным, шпионить за людьми, подслушивать чьи-либо разговоры, входить в магазины, дома и в общественные помещения, не будучи необнаруженным. Но для чего? Украсть что-нибудь у Лакира или в городском торговом центре «Файф-Анд-Тин»[«Пять-И-Десять» -англ.]? Прокрасться в «Плимут» без билета? Это было бы слишком мелочно для исчезновения. Мне не надо было красть. Так или иначе, как бы я смог что-нибудь взять в магазине, если оно остается видимым? И как бы я скрыл это потом? Я не был вором и не собирался им быть.

  - Расскажи мне о том, в чем ты не уверен, что это грех, - сказал Отец Гастиньё.

  Я попытался взвесить его отношение ко мне. В его голосе звучала нетерпимость, он сердился, он сильно устал, или воспринимал все слишком серьезно.

  - Не бойся, - добавил он, уже мягче.

  - Грех ли это, шпионить за людьми? - спросил я. - Наблюдать за ними, когда они не знают, что ты это делаешь?

  - Ты подглядываешь за людьми? - его голос затрещал, будто полено в огне.

  - Нет, - сказал я, и, кажется, соврал. - Да, - исправил я. - Я наблюдал за людьми. Видел их… как они делают то, что не должны…

  - Послушай, мой мальчик, - сказал он настолько близко к моему лицу, что я почувствовал его дыхание. - Я не буду спрашивать тебя, что ты видел. Если ты видел совершаемый грех, то тебе бы стоило об этом молчать. Если ты кому-нибудь об этом расскажешь, то ты станешь соучастником этого греха. Секреты людей для них святы. И если они сами совершают какой-нибудь грех, то покаяться в этом - их долг. Тебе больше не надо ни за кем шпионить. Тебе это понятно?

  - Да, - ответил я. Но мне не было понятно, грех ли шпионаж или нет? Мне показалось, что он избегает ответа на мой вопрос. Я почувствовал облегчение, однако, постарался избежать взрыва гнева, и я опустил подбородок на пальцы, сложенные на узкой полке у исповедального окошка.

  - Что-нибудь еще? - спросил священник с внезапной бесцеремонностью, при этом было слышно, как скрипит его стул.

  - Нет, - ответил я. Разве он не достаточно от меня услышал?

  - Для искупления своих грехов прочитай три раза «Отче Наш» и «Пресвятая Мария». А затем держись как можно дальше от той представительницы женского пола и не касайся ее снова. И прекрати шпионить. А теперь, молодец, что покаялся…

  И уже позже, когда я бежал домой, мое лицо обдул холодный ветер, признак того, что один из последних летних дней подошел к концу. Я понимал, что я забыл исповедаться в других, еще больших грехах: в нечистых мыслях по ночам и судорогах экстаза, следующих за ними.

  Можно ли остановить прегрешение?

  - Эй, Пит, - крикнул я. - Пит… ты выйдешь?

  Ответ не последовал.

  - Ну, давай, Пит, - продолжал я, слыша в ответ лишь эхо собственного голоса, возвращающегося в сумерках, отразившись от стен соседних домов. Было тихо, будто все исчезли на ужин.

  Снова никто не ответил, хотя я знал, что Пит был дома, как и почти вся его семья.

  Я пнул ступеньку крыльца и бесцельно побрел в сторону улицы. Плетеный забор сглаживал резкие грани всего, что окружало наш дом, еще больше усилив этим боль одиночества. Я подумал об исчезновении и о том, как это противопоставило меня не только всему остальному миру, но и своему собственному, миру Френчтауна, как это отгородило меня от моей семьи и от Пита. Уже две последние недели мы с ним не общались. Поначалу я преднамеренно избегал его, а затем и он сам стал держаться от меня как можно дальше. Поначалу я даже почувствовал облегчение, освободившись от общения с ним. Я был ослеплен исчезновением, и мне нужно было найти способ с этим жить.

  - Что ты хочешь? - крикнул Пит, внезапно появившись в окне.

  Я пожал плечами.

  - Хочешь мороженого? - Лакир все еще продавал мороженное по два «никеля» [«никель» - десятицентовая монета] за конус, а у меня в кармане имелось целых восемь.

  - Не хочу, - сказал он, его лицо исчезло из видимости.

  Я побрел по Шестой Стрит, даже не подумав куда, и дошел до заброшенного гаража с сорванными дверями, рядом с домом Люсьеров, одним из немногих бунгало на этой улице. Расслабившись в тени гаража, я подумал об исчезновении, о паузе и вспышке боли. Из дома доносилась фортепьянная музыка. Йоланда Люсьер, моя одноклассница, напевала «В полном одиночестве у телефона». Приятный и жалобный голосок наполнял вечерний воздух.

  Я, также, был съедаем полным одиночеством, но в нашем доме телефона не было. Да и кому бы я позвонил? Ни у кого из тех, кого я знал, телефона не было также. Позвонить тете Розане в Монреаль? Невозможно. Никто не слышал о ней с тех пор, как она оставила Монумент.

  Если б только тетя Розана была во Френчтауне, в доме моего дедушки…, но я оставил эту мысль. Было бы кощунством воспользоваться для этого исчезновением, особенно, если сразу после моей исповеди. Я подумал о ней, уехавшей далеко в Канаду и о людях, ожидающих ее у парикмахерской. Если любовь настолько хороша, что о ней были написаны стихи и песни, почему я был таким несчастным?

  - Ты здесь?

  Лицо Пита было тусклым и бледным, когда он заглянул в гараж.

  - Что тебе здесь надо? - любопытство растворило гнев в его голосе.

  - Ничего, - ответил я, как и всегда, слыша этот вопрос от раздраженных чем-нибудь родителей.

  - Пересказать тебе последнюю серию «Всадника-Призрака?» - спросил он.

  Арманд уже рассказал мне об этом ковбое-фантоме. Оказалось, он был владельцем магазина в маленьком городке. Но я сказал: «Конечно», - отвечая на его дружеский жест, обрадовавшись тому, что мы снова стали друзьями, пусть даже на короткое время.

  На цементном полу гаража наши ягодицы приклеились к бетону, голос Иоланды без конца повторял один и тот же мотив песни «В полном одиночестве», будто острое музыкальное сопровождение происходящего на киноэкране. Пит пересказывал мне сцену за сценой, пока не дошел до самой заключительной сцены.