Бартоломе Кампанус вздохнул. Как видно, и этот мощный ум изнемог под бременем пережитого. Он бредит в предчувствии смерти.

— Я вижу, вы потеряли веру в высочайшее совершенство человека, — проговорил он, сокрушенно качая головой. — Тот, кто начинает с сомнения в Боге...

— Человек — творение, которому противоборствуют время, нужда, богатство, глупость и все растущая сила множества, — уже более внятно сказал философ. — Человека погубят люди.

Он погрузился в долгое молчание. В этой подавленности каноник усмотрел добрый знак, ибо более всего опасался бесстрашия души, слишком в себе уверенной и защищенной броней как против раскаяния, так и против страха.

— Должен ли я верить словам, сказанным вами епископу, — осторожно заговорил он, — что, мол, Великое Деяние имеет для вас одну лишь цель — совершенствование души человеческой? Если это так, — продолжал он тоном, в котором прозвучало невольное разочарование, — вы ближе к нам, чем мы с монсеньором смели надеяться, и все таинственные манипуляции алхимиков, о которых я осведомлен лишь понаслышке, сводятся к тому, в чем наша святая церковь каждодневно наставляет верующих.

— Да, — сказал Зенон. — Вот уже шестнадцать столетий.

Канонику почудилась в ответе нотка сарказма. Но сейчас дорога была каждая минута. Он решил не придираться к словам.

— Дорогой сын мой, — сказал он, — неужели вы полагаете, я пришел, чтобы вступать с вами в неуместные ныне словопрения? Меня привели сюда причины более важные. Монсеньор пояснил мне, что в вашем случае речь идет, собственно говоря, не о ереси, каковой предаются гнусные сектанты, объявившие в наше время войну церкви, но о нечестии ученом, опасность которого, в конце концов, видна только людям сведущим. Высокочтимый епископ заверил меня, что ваши «Протеории», справедливо осужденные за то, что наши святые догмы низводятся в них до пошлых понятий, какие встречаются даже и у закоренелых идолопоклонников, могли бы с успехом сделаться новой «Апологией» — для этого надобно только, чтобы в тех же самых тезисах наши христианские истины предстали как увенчание предчувствий, прирожденных натуре человеческой. Вы знаете не хуже меня: все дело лишь в том, какое направление придать...

— Кажется, я понял, к чему вы клоните, — сказал Зенон. — Если бы завтрашняя церемония была заменена церемонией отречения...

— Не питайте слишком больших надежд, — осторожно заметил каноник. — Свободы вам не предлагают. Но монсеньор берется выхлопотать, чтобы вас осудили на содержание in loca carceris[47] в какой-нибудь святой обители по его выбору; будущие послабления зависят оттого, какие свидетельства доброй воли в отношении праведного дела вы пожелаете дать. Вы сами знаете: осужденные на вечное заточение всегда в конце концов выходят на свободу.

— Ваша помощь явилась слишком поздно, optime pater, — пробормотал философ. — Лучше было ранее заткнуть рот моим обвинителям.

— Мы не льстили себя надеждой смягчить прокурора Фландрии, — сказал каноник, подавив горечь воспоминания о своем бесплодном обращении к богачам Лиграм. — Люди этой породы выносят смертные приговоры с тем же упоением, с каким псы впиваются в горло своей жертве. Мы принуждены были предоставить судебной процедуре идти своим чередом, с тем чтобы впоследствии воспользоваться властью, нам уделенной. Поскольку вы приняли некогда первый иноческий чин, вы подлежите также и суду церковному, но зато это обеспечивает вас защитой, какой не предоставляет жестокий суд мирян. По правде сказать, я до самого конца трепетал, как бы вы в запальчивости не сделали какого-нибудь непоправимого признания...

— Вам, однако, следовало бы восхищаться мною, если бы я сделал его в порыве раскаяния.

— Я просил бы вас не смешивать светское судилище Брюгге с церковным судом, налагающим покаяние, — в нетерпении возразил каноник. — Нам сейчас важно лишь то, что несчастный брат Сиприан и его сообщники в своих показаниях противоречили друг другу, что мы пресекли ругательства судомойки, заперев ее в дом умалишенных, и что зложелатели, утверждавшие, будто вы лечили убийцу испанского капитана, не объявились... Умышления же против Бога подлежат лишь нашей юрисдикции.

— Вы что же, причисляете к злодеяниям помощь, оказанную раненому?

— Мое суждение к делу не относится, — уклончиво сказал каноник. — Но если угодно, я полагаю, что всякая помощь, оказанная ближнему, достойна похвалы; однако в вашем случае к ней примешивается бунтовщичество, а оно никогда не похвально. Покойный приор, который зачастую мыслил дурно, уж, верно бы, одобрил, и даже слишком горячо, эту мятежную благотворительность. Но поздравим себя хотя бы с тем, что ее не сумели доказать.

— Ее доказали бы без труда, — пожав плечами, заметил узник, — если бы ваши попечения не избавили меня от пытки. Я уже поблагодарил вас за них.

— Мы нашли опору в формуле: Clericus regulariter torqueri nоn potest per laycum[48], — сказал каноник с видом человека, который гордится одержанной победой. — Однако не забудьте, что по некоторым пунктам, касающимся, в частности, морали, над вами по-прежнему тяготеет сильное подозрение, и вам, быть может, еще придется иметь дело с novis survenientibus inditiis[49]. To же касается и обвинения в бунтовщичестве. Вы можете думать что угодно о властителях мира сего, но помните; интересы церкви и тех, кто стоит на страже порядка, всегда будут едины до тех пор, пока бунтовщики будут заодно с еретиками.

— Я все понял, — сказал осужденный, наклонив голову, — Мое зыбкое спасение будет целиком зависеть от доброй воли епископа, чье влияние может пошатнуться, а мнение измениться. Нет никакой гарантии, что через полгода я не окажусь в той же близости от костра, что и нынче.

— Разве вам не пришлось всю жизнь существовать под этим страхом? — спросил каноник.

— В ту пору, когда вы обучали меня начаткам наук и грамматике, в Брюгге был сожжен какой-то человек, приговоренный то ли по справедливости, то ли по ложному доносу, — вместо ответа молвил узник. — Один из наших слуг рассказал мне, как проходила казнь. Чтобы прибавить зрелищу занимательности, несчастного приковали к столбу длинной цепью: охваченный пламенем, он бежал, пока не падал лицом в землю, или, точнее говоря, в горящие угли. Я часто твердил себе, что этот ужас мог бы послужить аллегорическим изображением человека, который почти свободен.

— Разве не такова наша общая участь? — спросил каноник. — Я прожил жизнь мирную и, смею сказать, невинную, но за восемь десятков лет нельзя не узнать, что такое принуждение.

— Мирную — да, — сказал философ. — Невинную — нет.

В голосах обоих мужчин против их воли то и дело звучало ожесточение, как во времена былых споров наставника и ученика. Каноник, решивший стерпеть все, про себя молил Бога внушить ему слова, обладающие силой убеждения.

— Iterum peccavi[50], — сказал наконец Зенон тоном более сдержанным. — Не удивляйтесь, отец мой, что в ваших благодеяниях мне чудится ловушка. Из немногих встреч с высокочтимым епископом я не вынес о нем впечатления как о человеке милосердном.

— Епископ питает к вам любви не более, чем Ле Кок ненависти, — глотая слезы, сказал каноник. — Я один... Но, помимо того, что вы пешка в партии, какую они между собой разыгрывают, — продолжал он уже более твердо, — монсеньор не лишен присущего людям тщеславия и хотел бы приписать себе честь обращения безбожника, способного убеждать себе подобных. Завтрашняя церемония могла бы стать для церкви большей победой, нежели ваша смерть.

— Епископ должен понимать, что христианские истины имели бы во мне провозвестника с весьма подмоченной репутацией.

— Ошибаетесь, — возразил старик. — Причины, заставившие человека отречься, забываются быстро, а написанное им остается. Многие из ваших друзей уже и сейчас представляют ваше подозрительное пребывание в убежище Святого Козьмы как покаяние христианина, сожалеющего о дурно прожитой жизни и сменившего имя, дабы втайне от всех предаться добрым делам. Да простит меня Бог, — добавил он, слабо улыбнувшись. — Но я и сам ссылался на пример Алексея Божьего человека, который, переодетый бедняком, явился во дворец, где когда-то родился.