Гнусная связь лекаря с Сиприаном казалась правдоподобной, однако все, кто жил по соседству с монастырем, в один голос превозносили до небес безупречное поведение и добродетели врача; было даже что-то подозрительное в такой незапятнанной репутации. По обвинению в содомии, возбудившему любопытство судей, учинили дознание и, поскольку старались что-нибудь найти, обнаружили, что обвиняемый в начале своего пребывания в Брюгге свел дружбу с сыном одного из пациентов Яна Мейерса, — из уважения к почтенной семье не стали доискиваться подробностей, тем более что сам молодой человек, известный своей красотой, давно уже находился в Париже, где заканчивал образование. Открытие это рассмешило Зенона — его связь с юношей ограничилась тем, что они обменивались книгами. От сношений более низменного свойства, если таковые и были, не осталось никаких следов. Но философ в своих писаниях очень часто призывал отдаться чувственному опыту, используя все сокрытые в нем возможности, а подобные советы способны привести к самым гнусным утехам. Подозрение продолжало тяготеть над Зеноном, но за неимением доказательств приходилось говорить лишь о грехе помышлением.

Другие обвинения были чреваты опасностью еще более грозной, хотя, казалось, дальше уж некуда. Сами монахи-минориты обвиняли врача в том, что он превратил лечебницу в сборный пункт беглецов, скрывающихся от правосудия. Но в этом вопросе, как и во многих других, Зенона выручил брат Люк; его мнение было совершенно недвусмысленным: дело это от начала до конца — выдумка. Слухи о развратных сборищах в банях преувеличены, Сиприан — просто молокосос, которому вскружила голову хорошенькая девица; врач же вел себя безупречно. Что до беженцев, бунтовщиков или кальвинистов, если они и переступали порог убежища, то ведь клейма на них нет, а у человека занятого есть дела поважнее, чем выспрашивать больных. Произнеся, таким образом, самую длинную в своей жизни речь, монах удалился. Он оказал Зенону еще одну серьезную услугу. Прибирая в опустелой лечебнице, он нашел брошенный философом камень с изображением женских форм и выкинул его в канал, чтобы он не попался на глаза посторонним. Зато показания органиста свидетельствовали против Зенона: дурного о лекаре он, конечно, сказать ничего не может, а все же, мол, их с женой прямо как громом поразило, что Себастьян Теус никакой не Себастьян Теус. В особенности повредило Зенону упоминание о комических прорицаниях, над которыми эти добрые люди в свое время от души посмеялись; они найдены были в убежище Святого Козьмы в шкафу, где хранились книги, и враги Зенона не замедлили ими воспользоваться.

Пока писцы выводили с нажимом и без оного двадцать четыре пункта обвинительного заключения против Зенона, история Иделетты и Ангелов подходила к концу. Преступление девицы де Лос было очевидным — за него полагалась смертная казнь; Иделетту не могло бы спасти даже присутствие отца, но он, задержанный в Испании вместе с другими фламандцами в качестве заложника, только много спустя узнал о несчастье, случившемся с дочерью. Иделетта приняла смерть безропотно и благочестиво. Казнь ускорили на несколько дней, чтобы успеть до рождественских праздников. Общественное мнение теперь переменилось; тронутые раскаянием и заплаканными глазами Красавицы, обыватели жалели эту пятнадцатилетнюю девочку. По правилам Иделетту следовало сжечь живьем за детоубийство, но, уважив ее знатное происхождение, постановили отсечь ей голову. К несчастью, у палача, оробевшего при виде нежной шейки, рука дрогнула: он умертвил Иделетту только с третьего удара и после казни едва спасся от толпы, с улюлюканием осыпавшей его градом деревянных башмаков и капустных кочанов, выхваченных из корзин рыночных торговок.

Процесс Ангелов тянулся дольше: от них старались добиться признаний, которые помогли бы обнаружить тайные ответвления кружка, восходящие, быть может, к секте братьев Святого Духа, истребленной в начале века, — она, как утверждали, исповедовала и практиковала подобные заблуждения. Но безумец Флориан был неустрашим: продолжая тщеславиться даже на дыбе, он утверждал, что ничем не обязан еретическому учению Великого магистра адамитов, Якоба ван Альмагиена, который, ко всему прочему, был евреем и умер полвека назад. Без всякой теологии, собственным разумением открыл он чистейший рай плотских наслаждений. И никакие пытки в мире не заставят его отречься от этих слов. Смертного приговора избежал один только брат Кирен, у которого достало выдержки с начала и до конца, даже во время пыток, притворяться сумасшедшим — как таковой он и был посажен в дом умалишенных. Остальные пятеро осужденных, подобно Иделетте, благочестиво приняли свой конец. Через тюремщика, привыкшего исполнять такого рода поручения, Зенон заплатил палачам, чтобы те удавили молодых людей до того, как их коснется пламя костра, — подобные мелкие сделки были весьма в ходу и весьма кстати округляли скудное жалованье заплечных дел мастеров. Предприятие увенчалось успехом в отношении Сиприана, Франсуа де Бюра и одного из послушников — это избавило их от самого страшного, хотя, конечно, не могло уберечь от страха, которого они успели натерпеться. Зато в отношении Флориана и другого послушника, которым палач не сумел вовремя прийти на помощь, дело сорвалось, и крики их слышались едва ли не полчаса.

Эконома казнили так же, но казнили уже покойного. Как только его привезли из Ауденарде и посадили под арест в Брюгге, друзья, которые были у него в городе, доставили ему в тюрьму яд, и монаха, согласно обычаю, сожгли мертвым, поскольку не могли сжечь живым. Зенон никогда не любил эту подколодную змею, но не мог не признать: Пьер де Амер сумел достойно распорядиться своей судьбой и умер как мужчина.

Все эти подробности Зенон узнал от своего тюремщика, который был излишне словоохотлив; пройдоха рассыпался в извинениях из-за оплошки с двумя осужденными, он предлагал даже вернуть часть денег, хотя, в общем-то, виноватых не было, Зенон пожал плечами. Он облекся в броню полнейшего безразличия — главное было до конца сберечь силы. И однако, эту ночь он провел без сна. Мысленно пытаясь найти противоядие пережитому ужасу, он думал о том, что Сиприан и Флориан, без сомнения, бросились бы в огонь, если бы нужно было кого-то спасти. Самым чудовищным, как всегда, было не столько само происшедшее, сколько человеческая тупость. И вдруг мысль его споткнулась о воспоминание: в молодости он продал эмиру Нуреддину рецепт греческого огня, которым воспользовались во время морской битвы в Алжире и, наверное, с тех пор применяли еще не раз. Случай был самый заурядный: всякий пиротехник на его месте поступил бы так же. Изобретение, с помощью которого были сожжены сотни людей, казалось тогда даже шагом вперед в военном искусстве. Конечно, смерть за смерть, насилия битвы, когда каждый убивает, но и сам может быть убит, несравнимы с обдуманным зверством пытки, совершаемой во имя Бога милосердия; и все-таки сам он тоже был творцом и соучастником злодейств, чинимых в отношении бедной человеческой плоти, — должно было пройти целых тридцать лет, чтобы он почувствовал угрызения совести, которые, весьма вероятно, вызвали бы улыбку у адмиралов и королей. Так лучше уж поскорее покинуть этот ад.

Теологов, которым поручено было перечислить все предерзостные, еретические и откровенно святотатственные положения, извлеченные из писаний обвиняемого, никак нельзя было упрекнуть в том, что они отнеслись к делу недобросовестно. В Германии раздобыли перевод «Протеорий», другие произведения нашлись в библиотеке Яна Мейерса. К величайшему изумлению Зенона, оказалось, что у приора были его «Предсказания будущего». Объединив вместе все названные положения, или, вернее, критику их, философ для собственного своего развлечения начертал картину человеческих взглядов на год 1569 от Рождества Христова, во всяком случае в отношении тех темных областей, в какие вторгался его ум. Система Коперника не была осуждена церковью, хотя самые осведомленные среди особ в сутанах и мантиях, многозначительно покачивая головой, уверяли, что скоро ее неминуемо осудят; и, однако, утверждение, что в центре мироздания находится Солнце, а не Земля, которое разрешалось высказывать только в виде робкой гипотезы, оскорбляло Аристотеля, Библию и в особенности потребность людей помещать в центре Вселенной наше обиталище. Не приходилось удивляться, что взгляд, столь далекий от того, что с грубой очевидностью явлено здравому смыслу, не по нраву посредственности; да зачем далеко ходить: Зенон по собственному опыту знал, насколько представление о Земле, которая вертится, ломает понятия, с какими мы свыклись в нашем житейском обиходе. Его самого опьяняло ощущение принадлежности к миру более широкому, нежели человеческая хижина, но у большинства это расширение пределов вызывало дурноту. Еще более гнусным кощунством, нежели дерзкая мысль поставить в центре Вселенной Солнце вместо Земли, почиталось заблуждение Демокрита — то есть вера во множество миров, которая и у самого Солнца отнимает его исключительное место и лишает бытие всякого центра. В отличие от философа, который, прорывая сферу недвижности, с упоением окунается в хладные и пламенные пространства, обыватель чувствует себя в них потерянным, и тот, кто рискует доказывать их существование, становится в его глазах отступником. Те же правила действовали в еще более сомнительной области чистых идей. Заблуждение Аверроэса — гипотеза о существовании божества, бесстрастно действующего внутри бесконечного мира, — как бы отнимала у святоши упование на Бога, созданного по его образу и подобию и приберегающего для одного лишь человека свои кары и милости. Предсуществование души — заблуждение Оригена — раздражало тем, что сводило на нет значение ближайшего будущего; человек желал, чтобы перед ним маячило бессмертие, блаженное или бедственное, за которое он сам в ответе, а вовсе не того, чтобы все вокруг длилось вечно и он продолжал бы существовать, не будучи собою. Заблуждение Пифагора, позволяющее наделять животных душой, сходной с нашей по природе своей и сущности, еще более задевало лишенное оперения двуногое существо, которое желает быть единственным живым созданием, длящимся вечно. Заблуждение Эпикура, то есть гипотеза о том, что смерть — это конец, хотя она более всего соответствует тому, что мы видим, наблюдая трупы и могилы, уязвляло нас не только в нашей жажде пребывать на свете, но еще и в дурацкой гордыне, убеждающей нас в том, что мы достойны в нем остаться: Считалось, будто все эти воззрения оскорбляют Бога; на деле им прежде всего вменяли в вину, что они умаляют значение человека. А стало быть, не приходилось удивляться, что они ведут тех, кто их проповедует, в тюрьму, а то и далее.