— У меня, бабушка, нет страстишки ни к кому.

— Ишь! Неколка упрямая!.. Отец, две капли отец... Ты лучше мне скажи — скажи прямо, кто твой предмет. Уж не Милькеев ли ваш кумир... О! матушка, выходи, выходи за него. Знай только, что не видать тебе от меня ни крошки на приданое, если ты выйдешь за кого-нибудь другого, кроме князя.

Любаша молчала, и старуха утихла.

— Позвольте же спросить, — продолжала она, приняв опять свой хитрый и спокойный вид, — кто сей предмет... Милькеев или Руднев?.. Верно, Милькеев!..

— Бабушка, — отвечала Любаша, — мне ни Милькеев, ни Руднев, ни князь и никто не нужен. Князь мне нравился прежде, только теперь я уж не об нем думаю.

Помолчала еще Авдотья Андреевна с минуту, села и взяла даже опять на руки Машку, которая давно мяукала из-под стола, глядя на нее.

— Как знаете, Любовь Максимовна, — заключила она. — У вас есть отец; а я вам бабка... больше ничего. Но знайте, что я вам не помошница, если вы выйдете за Милькеева или за Руднева; да и в дом вас с женихом вашим не пущу... Да, постойте, забыла.. Ваши поездки в Троицкое кончены... Сейчас напишу Полине, чтобы она вас туда не возила.

Любаша, оставшись одна, думала недолго; она пошла к отцу и рассказала ему все — Сегодня князь сватался? — спросил отец.

— Сегодня. Что мне делать?

— Что ж! прежде никак хотела за него, а теперь уж расхотела.

— Что ж делать! Кабы другой мне не нравился, я бы за него с удовольствием пошла.

— Кто ж тебе нравится?

— Сама не знаю; и князя жалко, и все это так противно!..

— Да ты мне скажи толком, Руднев тебе по душе, что ли, или нет?

— По душе.

— Так пошли Сергея за ним... я с ним поговорю — вот и все... Эка невидаль.

Максим Петрович лежал на диване, когда Сережа ввел к нему Руднева.

— А! медик! — сказал будто сухо старик, протягивая ему руку. — Устали? ..

-Нет, ничего, Максим Петрович. — А ваше здоровье как?

— Мое здоровье?.. Да что вам сказать! — Сережа! тебя тут спрашивали?.. Пошел к чорту, болван. Убирайся к шуту, — спокойно и с благодушным выражением лица сказал старик. В глазах его видна была даже ласка.

Сережа ушел не торопясь и вовсе не обиженный.

— Как вы находите, умен Сережка этот или глуп? — спросил отец.

— Он напустил на себя что-то, — отвечал Руднев.

— Вы находите... Да вы совсем не о том думаете, я вижу... Глаза у вас бродят... туда-сюда...

— Нет, нет... Я слушаю... Я говорю, ваш сын что-то напустил на себя... Небрежность, что ли, неуместную...

или просто скучает... А что же, Максим Петрович, ваш бок?

— Да что бок... Все хлопочу о том, как бы без мушки обойтись...

— А сильно болит?..

— Да, болит-таки! А вы вот послушайте... Вот... Ну, что там есть?..

— Позвольте, позвольте — вы помолчите... Дышите только...

— Ну, ну... дышу...

Старик покачал головой и радовался, думая, что Руднев будет уверять, что слышит шум или свист, когда у него вовсе и не болит бок.

Однако Руднев не нашел, разумеется, ничего и сказал: «Должно быть, это — наружная простуда... и просто вы потритесь чем-нибудь... или горчишник», — прибавил он, думая, согласится ли старик терпеть его задаром или нет...

— Хорошо, я ужо поставлю горчишник.

— Впрочем, зачем же?

— Нет, нет, поставлю ужо... Сергей, а Сергей, вели приготовить горчишник. Да небось озябли, выпьем пуншу?.. Пуншу, Сергей... Али уж Любашу подождать... Она лучше делает чай. Подождать Любашу, Сергей. . Слышишь, слышишь?

— Ну, слышу... слышу... Что пристали...

— Болван!

Выгнав сына, старик опять обратился к своему любимцу и, проницательно вглядываясь в его лицо, спросил: — Дядюшка-то ваш здоров?

— Здоров... благодарю.

— Не в благодарности дело. Я серьезно спрашиваю: каково вообще его здоровье... Постоянно ли он здоров или болеет когда? Я давным-давно его не видал... Э-э! еще когда! Когда жена-покойница была жива... Он всегда хилый был, а ведь препочтенный человек... и пребедовый делец. Много постарел?

— Не скажу... Кажется, у дяди такая наружность, что и в молодости не молод и в старости не стар.

— Не ослабел?

— Незаметно.

Максим Петрович еще помолчал, прошелся по комнате; повздыхал, побарабанил в окно, еще повздыхал, сел и вдруг так глубоко задумался, что Рудневу стало тяжело на него смотреть, и он вышел вон... Перешагнув за бездну порога, Руднев от людей узнал, что Авдотья Андреевна ушла с Анной Михайловной ко всенощной; что Сережа тоже куда-то пропал, а Богоявленский еще утром уехал к Шемахаевым.

Но мысль его не могла долго останавливаться ни на Богоявленском, ни на Максиме Петровиче, ни на Сереже. Глаза его не могли оторваться от окна и от грязного снега той дороги, которая, загибаясь за церковь, вела к Полине. Что чернеется, что белеется — все высматривал, все ждал с тревогой, но эта тревога казалась ему блаженством после тойтревоги, которую он только что перенес.

Наконец всадница выехала шагом из-за церкви, въехала и на двор... И что за счастье, что за невыразимая радость: старухи у всенощной, Сережи нет, Богоявленского тоже нет... Максим Петрович только... Недолго, однако, и это его тревожило. Любаша тотчас же сбегала к отцу, воротилась и сказала, указывая на часы: — На два часа мы одни, на два часа... Пойдемте на нашу ель смотреть...

— Вы будете амазонку еще снимать? — сказал с горестью Руднев.

— Очень нужно. А пуговицы на что? Помогите их кругом пристегнуть...

Устроили все: пуговицы пристегнули; положили развернутую книжку на окне — на всякий случай... и сели. Ель была на месте; только уже не в снегу или инее, как зимой, а кой-где бурая подсохлая, кой-где зеленее зимнего.

— Я все это так только баловалась; а люблю-то я вас, — сказала Любаша.

Руднев взял ее руки и, припавши к ним, умолял ее не играть его чувствами, не обмануть его, не измениться! Они просидели вдвоем больше часу, разговаривая и молча, и мучаясь страхом, чтобы им не помешали.

Наконец пришел Максим Петрович и позвал Руднева к себе. Старик был смущен.

— Вы — хороший доктор, — сказал он, — я вас дави-ча хотел обмануть; а вы сейчас узнали, что у меня внутри ничего нет. У вас будут деньги! Вы говорили с Любашей?

— Говорил, Максим Петрович.

— О! Боже, Боже! — прошептал старик и прошелся, опустив глаза в землю, несколько раз по комнате.

Потом постоял перед Рудневым, посмотрел на него и сказал: — Матушка Авдотья Андревна — женщина крутая... Она умная, способная старуха, да княгиню очень любит... Смолоду дружны. Княгиня и так, и сяк... И женила бы сына, и нет! А матушка уж из одного того, чтоб ее не огорчить, не пойдет против нее... И то сказать — княгиня раз, как у нас неурожай был, сто четвертей хлеба прислала; вот хвалят все Любу, что она одевается хорошо... а ведь это княгиня ее выучила: сама сколько ей шила и кроила. Ну, и матушка ей была не без пользы! Ротозей-то, соня, соперник ваш, еще в корпусе был, а у княгини люди забушевали, не слушаются; той где справиться! Истерика! Вот матушка приехала к ней; да кого сама за загривок, а кого на конюшне обработала без станового! Баба лихая! Теперь еще случаи были... Та ни леса не сумеет продать, ни сделки никакой сама сделать, а матушка со всяким гуртовщиком или с торгашом простым будет чай пить... Попьет-попьет и устроит все — и для себя, и для княгини... Видите сами, пойдет ли матушка против нее?.. А коли сын решился — значит, мать позволила и заодно с ним... У меня, милый мой, гроша нет... Приданое Любе — бабушка даст... Надо молчать и ждать, и практику заводить... Понемножку-понемножку попадем мы на дорожку! Да-с, сударь мой! Терпи казак! а уж мы с Любой — подождем, потерпим, я за это ручаюсь; а пока отправляйтесь-ка домой, пока не заметили ничего! Вы куда теперь — в Троицкое или в Деревягино?

— Нет, мне еще в округе дело есть, я не раньше недели вернусь домой.

— Ну, с Богом! Да, постойте! Милькеев-то приударял за Любой или нет? Она говорит — да...