— Я не понимаю, что это такое, — сказала Любаша.

— Я тоже думаю, что не понимаете; нельзя и требовать... Я спрашиваю, что все эти наряды, небось, стоили в сумме столько же, сколько стоит десятка два дубленок простых, да избы две новых, да коровушки три... Ась?

— Какой вы, Алексей Семеныч! Какой вы этакий!..

— Какой этакий?

— Такой вот, все на всех сердитесь... Злой, недобрый...

Богоявленский поправил очки, улыбнулся, посмотрел на нее и покачал головой.

— Наивное существо! так вас называет, я думаю, ваш интересный доктор! Он в вас влюблен, это верно! А что вы думаете, кабы я пришел вдруг, да все бы платья ваши посмял, да свечи погасил бы, да вино все, которое ваши поклонники так дули за ужином, если бы я все это отнял да мужикам бы роздал или мастеровым, это еще лучше, из них больше проку будет... так те бы меня злым бы не назвали... Что вы на это скажете?

— Какое же вы имеете право... Кто же вам даст! — с досадой сказала Любаша.

— Право! Эх, Любовь Максимовна! Что такое право? Уж на что ваш чувствительный доктор плох, да и тот смекнул это: говорит, что закон есть суррогат добрых нравов.

— Что такое суррогат, вы мне скажите... Как вы любите слова такие употреблять...

— Это я в семинарии, Любовь Максимовна, привык к книжности... Схоластика!.. Вот вам еще... опять не поняли... Вы запишите да у своих джентльменов и спросите...

— Все не по вас! А там все люди хорошие... Например, Милькеев — разве он не ученый, не умный...

— Милькеев еще лучше других... Живой человек, не застыл, не даст заснуть себе... Милькеев еще перед другими молодец; ну, а еще-то кто?

— А Лихачев Александр Николаич? а Николай Николаич, предводитель!

— Нашли кого! Один псарь, другой все о легальном развитии дичь порет... Слыхали и мы... И нашим и вашим: как бы и перед мужичком полиберальничать, и дворянский окладец сохранить. Фарисей! Дома лампадку держит, чтоб мужики ему больше верили...

— А сама Катерина Николавна какая добрая... Мужиков хотела давно на волю отпустить с землей — не пошли...

— Расчухали, видно, что царской милости ждать не вернее ли будет! Впрочем, Катерина Николавна ничего еще, и знаете, есть французская поговорка: в царстве слепых кривые королями бывают... Так, разумеется, Катерина Николавна ваша между другими кривая... Хоть одним глазом, да видит... Это, Любовь Максимовна, французы так умно говорят, а не я...

— Я не люблю французов, — отвечала Любаша. — Вот еще вам Nelly, англичанка, какая милая!

— Напрасно французов не любите; они молодцы, как раз нос утрут тому, кто зазнался; a Nelly этой я хоть и не знаю, да не думаю, чтобы из Англии что-нибудь могло быть доброе... Самый подлый народ... Все равно, как Николай Николаич Лихачев, и туда и сюда... Либеральничают-либеральничают, а сами ни с места... Да впрочем, на что вам все это говорить, вам это скучно слушать... Скажите-ка лучше, что Варвара Ильинишна блистала там или нет?

— Нет, — отвечала Любаша, — я ей говорила, чтобы она дикого платья не надевала; нехорошо было, да и кажется, она рассердилась, что с ней мало танцовали... Я боюсь, не грустит ли она, бедная. Вы бы съездили сегодня...

— На цуфусках? — спросил Богоявленский.

— Нет, надо похлопотать... Только вы уж не дразните ее...

— И мы ведь люди, и мы ведь люди, Любовь Максимовна. Не один ваш докторок человек, Любовь Макси — мовна. Достаньте лошадку, мы съездим... Отчего же не съездить...

Любаша выхлопотала Богоявленскому лошадь, и он застал Варвару Ильинишну в блузе, на диване; около нее читала по складам дворовая девочка Саша, которую Варя давно уже учила, как могла. Предсказание Руднева сбылось: бок и грудь заболели. Сарданапал куда-то уехал; и они могли одни просидеть целый вечер.

Варя приняла Богоявленского с радостью и, не скрывая своих чувств, благодарила его.

— Не за что! — отвечал семинарист, краснея, — ну, как вчера?

Варя помолчала с минуту и, выславши вон Сашу, сказала: — Верно уж знаете, коли приехали! Правда ваша, что люди гадки... Так гадки, так уж гадки, один Бог знает, как...

— И без Бога мы с вами знаем, Варвара Ильинишна. О прошлом что вспоминать — вперед лучше урок...

— Дома-то как покойно, как хорошо... Особенно как этого осла нет — брата... От радости душа вся изныла, что одна... Лежишь тут одна... Тихо так все, вдруг птички запищат, начнут в карниз ноготками скрестись... и побежит-побежит что-то по сердцу... Эта комната угловая; слышно, как они под крышу лазают...

Богоявленский вздохнул и не отвечал.

— В монастырь пойти разве? — продолжала Варя, — в чистенькую келью; герань на окнах поставить...

— Без веры? — сказал Богоявленский. — Заморят заутренями, постами, бесплодным трудом... Лучше бы вы занялись чем-нибудь здесь... детей бы учили дворовых... Мало ли их у брата... Одних его детей сколько... Родные все ведь...

— Скучно! — сказала Варя.

— Труд — наслаждение, а не скука, — отвечал Богоявленский. — Когда бы я имел здесь возможность трудиться, я бы был доволен... Давайте вместе детей учить...

Мимоходом и сами вы будете развиваться... Мы им кой-что впустим в уши... Брат ваш не раскусит...

— Где ему! — сказала Варя, пристально глядя на него. — Хорошо, я подумаю.

— Что вы на меня смотрите?.. — спросил Богоявленский.

— Смотрю я на вас зачем? — рассеянно отвечала Варя, — смотрю я на вас затем, чтоб...

— Ну, договаривайте... Не надо ни перед чем останавливаться...

— Не надо? Милькеев то же говорит, только иначе... Вчера я с ним мазурку танцевала... Какой он славный!

— Вот видите, вы танцевали мазурку с Милькеевым, так за это одно все другие невзгоды можно простить.

— Неужели он так хорош?

— Милькеев-то! Милькеев — сила, сударыня вы моя; конечно, у него есть кой-какие феодальные закорючки, да все это я ему прощаю; тщеславен он, суетен, и это правда, для форсу многое делает, да по крайней мере кровь кипит... Милькеев! Я вам скажу, я — человек смелый, я — человек способный, а он еще смелее и способнее меня!..

— Так надо в него влюбиться! — с натянутой кокетливостью сказала Варя.

Богоявленский покачал головой.

— Опять вы за свое! Опять вы за свое! Оставили бы лучше эту игривость, бок у вас болит, по-французски не знаете... А я вот вас, несмотря на все это, люблю... — сказал он вдруг, краснея.

— Я давно это вижу и удивляюсь, — отвечала Варя... — Мы с вами бранимся, и кроме того, все лучше меня — первая Любаша.

— Что Любаша! Любаша — простак... Ее дело вот чай разливать вкусный, голубые ленточки надевать, канареек семячком кормить да с этой бабой-доктором таять в углу... Она вот истории жирондистов не могла дочесть, первой главы не дочла; Милькеев ей привез, а она попро — бовала да и говорит отцу: «Нет, папа, скучно!» А тот спрашивает: «Кто тебе дал?» — «Милькеев». — «Ну брось, может быть, еще какая-нибудь скверная книга!» Она, дура, и бросила! А вы — другое дело, Варвара Ильинишна! Вот вы ничего не знаете: в записке писали нонеча, вместо нынче...и вместо часы- чесы. А Белинского стали же читать; про Татьяну и про Онегина поняли, да еще, что мне понравилось, что вы с Белинским не согласны: нашли, что он Онегина слишком балует, а вы его бранили. И конечно, он ленивый пошлец — больше ничего.

Варя молча курила, закинув голову назад... Богоявленский продолжал: — Потом-с ваше пение мне нравится... Нечто вроде так называемой души вижу в нем; еще-с что? Еще считаю вас способной к решимости и труду... в минуту горя не забыли Сашу; дело — великое утешение! Читать только надо, самой учиться...

Варя вдруг спустила ноги с дивана и села перед ним.

— Ведь вы мне это все зачем говорите... Жениться хотите?.. А? так, что ли? Ну, что, говорите. Жениться вы хотите на мне?

— Положим, что и так... А разве ни за что нельзя?

— Нельзя! — сказала Варя с слишком уже смелым и вызывающим движением головы и глаз.

— Нельзя — так нельзя! Верно потому, что я кутейник?