Изменить стиль страницы

— Это может означать только одно, — после паузы сказал отец.

— По-моему, это может означать что угодно, — сказал Беня.

Однако отец, немного подумав, сказал:

— Как сказано в Библии: «И отправились из Ливны, и расположились станом в Риссе».

— В Риссе?

— Читай — в Швеции!

ЧТО МНЕ ХАНААН…

Отец сказал «уезжайте», и я понял, хотя и был маленький, почему мы приехали в такое место, в эту всеми забытую деревню викингов, от которой было рукой подать до Ботнического залива. Уезжать надо было — укладывать пожитки и бежать. Это я понимал и впоследствии сам удивлялся, как мог так легко понять. Понял, почему воспринимал почти как нечто само собой разумеющееся, что нам надо ссыпаться навалом в лодку и бежать в другую страну, почти такую же, как та, в которой я родился. Потому ли понял, что был ребенком, притом спокойным, покладистым, послушным ребенком, да к тому же послушным еврейским ребенком, чужим здесь, в этом захолустье Крайнего Севера страны? Понял бы это точно так же белокурый отпрыск викингов, товарищ моих детских игр? Поди знай, я не верю в зов крови.

Отправляться надо, это ясно, но я не понимал другого: от кого мы бежим? От русских? Я слышал о русских. Не русских, а немцев, немцев надо было опасаться. Почему? Я ни разу в жизни не видел немца. И фашистов тоже не видел, и наших родных, отечественных нацистов. Воображению рисовались мрачные люди в медвежьих шкурах, с самострелами в руках, вот они выходят из леса и приближаются к нашему дому со стороны колодца… Мы бросаемся к берегу, где ожидает готовая к отплытию лодка нашего хозяина Вильгельма Ку-ку, и он сам на руле. Отец бросает ему мешок, в котором все его сбережения, ибо Вильгельм Ку-ку честный, без фокусов, рыбак. Мы оглядываемся назад: наши родные финские фашисты бегут к нам разомкнутыми цепями, мы бросаем в лодку узлы, сами забираемся в лодку, и лодка медленно отходит от берега. Вильгельм Ку-ку запускает мотор. Люди в медвежьих шкурах останавливаются и начинают стрелять в нас короткими стрелами из своих самострелов. Но в нас не попадают, а лодка набирает ход…

Я еще не знал, что отец не должен был ехать с нами. Он приехал домой только в отпуск и намеревался отправиться обратно, туда, где шла война. И еще я не знал, что дедушка Беня захотел остаться здесь умирать…

Моя мать Мери и бабушка Вера укладывались и составляли списки вещей в комнате с зеленой мебелью, самоваром и часами.

— Шерстяные вещи детям берем? — спрашивала Вера. — В Швеции так же холодно, как здесь?

— Шерстяные вещи? — бормотала мать. — Я еще не привыкла к мысли, что нам надо уезжать…

— А ты думала, мы останемся в этой стране насовсем? — сказала Вера, сама себя не слишком понимая.

— Да ведь я тут родилась. Я никогда не бывала в других местах, кроме как в Тарту и Мариенбаде…

— Ну вот теперь побываешь, — сказала Вера. — Радуйся, что осталась в живых. Что из посуды возьмем с собой?

Мать резко выпрямилась. Ее глаза посуровели.

— Посуда… — со вздохом произнесла она. — Не возьмем мы с собой никакой посуды. Нет у нас места для посуды.

Вера придала своему лицу выражение того неприступного упорства, которое помогало ей идти по жизни и когда-то помогло пересечь пол-России, и сказала:

— Фарфоровый сервиз моей петербургской бабушки…

Но мать перебила ее:

— Ну а березу во дворе и рояль — их тоже возьмем с собой?

— Я старый человек, — обидевшись, ответила Вера.

— А вот серебро возьмем. Его можно продать, — сказала мать, высыпала на стол потемневшее столовое серебро и принялась пересчитывать, но, оглядев всю кучу: тяжеленные ножи, которыми никто не пользовался, вилки, у которых не хватало зубцов, ложки, помятые зубами неизвестного Самсона, полдюжины разнокалиберных сырорезок и щипчиков для сахара, — махнула рукой и увязала в узел из скатерти. — Нечего их считать, если по пути не упадут в море, их столько же и останется, а если упадут, кто их будет доставать?

— Или нас? — сказала Вера. — Кто будет доставать нас из моря, если случится беда? Пропадем, как собаки. А не утонем в море, так нас заметят и схватят…

— Кто схватит?

— Откуда я знаю? Финны, шведы, таможенники, немцы, русские, лапландцы — кто угодно. Что тогда с нами будет? Ах, время-то какое! — посетовала Вера и стала бросать в узел наши с братом одежки. — Земля опустошена и разграблена… сетует, уныла земля… поникли возвышавшиеся над народами… Проклятие поедает землю… сожжены обитатели земли… — бормотала Вера себе под нос. Потом сняла с комода самовар и сказала деловито: — Ну, самовар-то на дне поместится…

— Нам предстоит бегство, а не развлекательное путешествие, свекровушка дорогая, — сказала мать.

— Хорошо, постараюсь не забывать, — сухо ответила Вера. — Не понимаю только, почему его надо оставить здесь, — продолжала она, но поставила самовар обратно на комод.

В комнату вошел дедушка Беня, посмотрел, как управляются жена и невестка, и сказал, тряхнув головой:

— Бабы укладываются…

Вошла моя сестра Ханна, напевая:

Опять цветочками холмы
Ты, Боже, препоясал,
Несметно стад в полях, и мы
Возрадуемся мясу!

Песенка звучала в миноре, хотя и на летнюю тему. Ханна подошла к матери, положила голову ей на плечо и вздохнула. Мать рассеянно похлопала ее по голове.

— Где ты выучила эти стихи? — спросила Вера.

— В школе, конечно, — ответила Ханна. — Я пою в школьном хоре…

— Ее хотят обратить! — воскликнула Вера.

— Ну, мы поем не только духовные песни, — сказала Ханна.

— Стихи очень красивые, — сказала мать. — Летние поля…

— У вас что, есть в школе хор? — спросил Беня. — Духовный хор?

— Ну да, только ведь мы поем не только духовные песни, — сказала Ханна тоном, в котором слышалось: «Да отвяжитесь вы!»

— Да-да! — с яростью в голосе сказала Вера. — Ее пытаются обратить, любыми средствами…

— А почему бы им не пытаться? — сказал Беня. — Почему бы им делать для нее исключение? Всех еврейских детей пытаются обратить. Это такая игра. В нее уж сколько веков играют. Ты что, не помнишь? — обратился он к Вере.

— Я не жила столько веков, — ответила Вера.

— Неужели ты не помнишь, что тебя тоже пытались обратить?

— Я ничего такого не замечала.

— Ах, ты не замечала. Зато меня эти чернорясые пытались обратить в Кронштадте. Был у нас полковой дьякон по имени Афанасий Дьяков, этакий страховидный, мрачный верзила. Уставится, бывало, на меня своими горящими глазищами, может, потому, что я был самый маленький… Три года донимал меня своими «аллилуйя» и «господипомилуй», колотушками и угрозами, оплеухами и молитвами, только я не сдавался ему, этой свинье… Меня он не смог обратить… Не потому, что я так уж привержен вере наших праотцев, а потому, что… сам не знаю почему, просто надо было держаться изо всех сил… и такой противный он был, этот дьякон.

— В нашей школе преподаватель Закона Божьего ни разу не бил меня, — задумчиво сказала Ханна, — наоборот…

— Что значит — наоборот? — спросила мать.

— Ну, он иной раз возьмет за руку, говорит красивые слова, заглядывает в глаза…

— Не давай черту мизинец! — воскликнула Вера.

— Именно так, — засмеялся Беня. — Не поддавайся на уловки этого учителя Закона Божьего, слышишь? Наш Афанасий тоже порой говорил красиво и похлопывал по мягкому месту, а потом опять принимался бить — и руками, и ногами… Запомни, что я тебе сейчас сказал: ногами!

— Запомню, запомню, — устало отозвалась Ханна. — Только ведь мы поем не только духовные песни…

— Я тебе не о песнях говорю. Попы есть попы, а законоучители есть законоучители и учат своей религии, какой бы она ни была. Обдуряют народ своими аминями, благовониями и прочим дерьмом… После того как Афанасий Дьяков расстался с надеждой меня обратить, меня определили в хедер к раввину Гейтельбауму, с тем чтобы я научился молитвам и в тринадцать лет провел бармицву. А спроси, бил ли меня раввин Тейтельбаум?