Изменить стиль страницы

Стакан молока, пожалуйста

роман

перевод с норвежского Любови Горлиной

1

Дорте открыла помойный бачок. В нос ей ударило зловоние. Гнили старые картофельные очистки — было больше двадцати градусов тепла. Соседнему фермеру следовало не откладывая прислать за отходами своего мальчишку, а то накормленная ими скотина может и заболеть. Дорте, как могла, утрамбовала отходы. Крышка в свое время была так помята, что отказывалась плотно закрывать бачок. Большая щель приглашала мух и других насекомых в даровую столовую. Кусты над бачком паук оплел паутиной. Три мухи запутались в ней и теперь неподвижно ожидали, когда он ими полакомится. Но паука там не было. Может, его постигла неожиданная гибель. «Птицам тоже нужно жить», сказал бы отец. От этой мысли Дорте показалось, будто отец прислал ей с небес открытку.

Когда она вернулась в дом, Вера с мрачным лицом вытирала кухонный стол, а мать залила кипятком только что смолотый кофе. На ее бледном лице проступали красные пятна. Блузка распахнулась, как будто на ней не было пуговиц. Но мать никогда не застегивала одежду. Черная, запачканная юбка доставала до щиколоток. Мать уже давно утратила и пышные бедра, и маленький округлый животик. Ее тело словно опустело изнутри, совсем как золотые часы дяди Иосифа, в которых не было механизма. В те вечера, когда мать особенно уставала, ее лицо напоминало яблоко, долго провалявшееся на земле.

— Молитва — единственное, на что теперь можно положиться. Она та ниточка, что связывает нас с Богом, — сказала мать и выпрямила спину.

Вера вскинула голову, и ее длинные волосы взлетели, на лице появилось выражение, словно ей хотелось кого–то убить.

— Молитва! — воскликнула она. — Тогда, значит, нам не на кого надеяться. Они не подумал подкинуть нам несколько жалких литов, чтобы мы могли хотя бы обновить одежду или заплатить за квартиру! Зря мы продали дом в Белоруссии и переехали в эту жалкую дыру, где живут только пьяницы и мерзкие бабы! — Она вытирала стол, стараясь, чтобы ее движения попадали в такт словам. Потом сполоснула тряпку в цинковой шайке и стала выжимать с такой силой, что у нее побелели суставы на пальцах; выжав, она демонстративно сложила тряпку вчетверо и хлопнула ею по крану.

— Пожалуйста, вынеси воду! — попросила мать, глядя на Веру с печальным удивлением. Как будто до нее только сейчас дошло, что этот рожденный ею ребенок способен на столь презрительное отношение к Богу.

Вера с остервенением выплеснула воду из шайки в ведро и большая часть воды попала на стену. Через минуту она уже стояла за ширмой и расчесывала свои длинные светлые волосы. Потом надела красивую блузку и короткую юбку, которая при ходьбе колыхалась вокруг бедер. Значит, ее и сегодня вечером не будет дома!

— Дорогая, заплети косы или как–нибудь подбери волосы, — мягко, но настойчиво сказала мать.

Вера не ответила матери, но и не выполнила ее просьбу. Она сняла с вешалки, висевшей у двери, сумочку и куртку и уже хотела идти. Мать положила руку ей на плечо, Вере это не понравилось. Она передернула плечами, словно сгоняя навязчивое насекомое. По лицу матери скользнула тень. Она напомнила о морозном зимнем дне над рекой. Тихая, белая, исполненная тоски, о которой нельзя говорить.

Вскоре шаги Веры послышались уже на крыльце. И она не старалась ступать как можно тише.

— Есть люди, которые больше тоскуют телом, чем головой. И поскольку дела явственнее, чем мысли, Верино горе нам виднее, — сказала мать, когда они с Дорте остались одни. Ее голос потонул во вздохе, но лицо было лишено всякого выражения.

Дорте всю жизнь слышала, что у нее с Верой разные характеры. Мать говорила, что Дорте тоскует по отцу более сдержанно, чем Вера, но это отнюдь не означает, что горе Дорте меньше, чем горе сестры. Однако для Дорте горе не было ни большим, ни маленьким. Оно было как осколки стекла, застрявшие в горле.

Вера часто вымещала свою тоску на близких. Или уходила надолго, не говоря матери, куда пошла. Горе Дорте, напротив, напоминало летучую мышь зимой. Оно висело вниз головой, ухватившись за балку цепкими коготками. Можно было подумать, что оно зависит от времени года.

Мать пристрастилась к молитвам еще до того, как они переехали в Литву. Сначала Дорте делалось от них жутко. Но теперь эти беседы матери с Богом стали обычными. Они напоминали загадочные псалмы или скрип старой лестницы. Сегодня утром мать просила Пресвятую Богородицу простить Веру, которая накануне слишком поздно вернулась домой. Мать объяснила, что у молодых людей чересчур много соблазнов. Дорте считала, что Богородице уже давно известно об этом. Сама Вера не просила извинения, она лежала с закрытыми глазами и делала вид, что спит.

Дорте привыкла толковать молитвы матери, вникая не в произносимые ею слова, а в их глубинный смысл. Таким образом она узнавала, что мать думает о ней и о Вере. Матери, например, был известен их разговор о том, что они обе хотели бы уехать отсюда. Далеко–далеко. На Запад. Собственно, мать должна была понять их желание — ведь она и сама в свое время покинула отчий дом. Но, похоже, поступки, простительные ей, оказывались не простительными для Веры и Дорте.

Отец научил девочек литовскому еще в раннем детстве, это был его родной язык Мать тоже знала литовский, но молилась она всегда по–русски. К Богородице она обращалась только из вежливости; кончалось все тем, что она читала утром «Отче наш», сидя на табурете возле газовой плиты с кофейной мельницей в руках. Как будто они оба, и мать и Бог, одинаково любили утренний кофе. Он сидел на своих небесах и ждал, когда закипит вода и мать зальет кипятком размолотые кофейные зерна. Если стояла стужа, Богу приходилось ждать. В такие дни мать брала свой старый халат с оторочкой из искусственного меха и, завернувшись в него, ложилась под одеяло на раскладной диван.

В молитвах она часто повторяла, что они должны быть благодарны дяде Иосифу, давшему им крышу над головой, но никогда не упоминала о том, что она много помогает старику. Особенно, когда подходило время платить за квартиру. Она стирала и чинила ему белье, готовила обед, работала на огороде, расчищала снег. А также кормила кур и даже резала и ощипывала их. Случалось, мать обсуждала с Богом то, чего, строго говоря, она знать не могла. Например, что Дорте однажды стояла у изгороди с сыном пекаря Николаем и делала вид, будто не замечает, как он обнял ее за талию и крепко прижал к себе. Но Дорте–то это знала! Она тогда словно парила в воздухе. Словно ее кожа только и ждала его прикосновения.

Иосиф, дядя отца, был худой, жилистый человек, почти все время проводивший у окна в ожидании сына, который приезжал к родителям из Вильнюса. Деньги с квартирантов получал сын. Старик предпочел бы получать вместо платы помощь, на деньги он смотрел сквозь пальцы.

— Комнаты в любом случае никуда не денутся, — говорил обычно дядя Иосиф.

Жители городка называли его литвак, то есть еврей. Про него ходило много недобрых историй о том, как он бегал с места на место и пережил концлагерь. Один из учителей, не говоря прямо, намекнул, будто в том, что русские пришли в Литву в 1944 году, виноваты евреи. Он называл их коммунистами. А еще им в школе рассказывали о Ромасе Каланте, молодом герое, который в 1972 году совершил самосожжение, протестуя против присутствия в стране русских. Сжечь себя — какой ужас! Сам дядя Иосиф ничего не рассказывал, и Дорте не понимала, откуда другие так хорошо о нем всё знали.

Анна, дядина жена, не всегда помнила, кем им приходятся мать, Вера и Дорте. У нее в голове что–то помутилось. Она часто злобно набрасывалась на них, когда они приносили выстиранное и выглаженное матерью белье или приготовленную еду. Вера наотрез отказывалась ходить туда, и это стало обязанностью Дорте. Так было и в тот вечер.