Евгения зябко передернула плечами, постучала длинным мундштуком о край пепельницы, стряхивая пепел с си гареты «Фемина», и снисходительно сказала:
— Синдром Сальери.
— Вот-вот, — прокричал Андрей, — а по-русски это черная зависть! Поэтому он и не открыл. Ну ничего, я ему устроил варфоломеевскую ночку… Я ему кнопку звонка спичкой заклинил. Наверное, он до сих пор звонит, а Илюшенька боится дверь открыть, думает, что мы там с нашими гением стоим.
Андрей выкрикивал всю эту информацию, помогая мне накрывать на стол.
Переводчица Светлана вполголоса переводила все сказанное американцам. Те ей в ответ согласно кивали головами и бормотали: «Йес, йес»..
А Гений тем временем открыл бутылочку «Айгешата», являющегося по сущности своей тем же портвейном, толь ко марочным, налил в чайную чашку, забытую мною на столе, и потягивал, смакуя.
Когда мы сели за стол и разлили шампанское по бокалам, Гений, уговоривший уже вторую чашечку портвейна, не обращая внимание на то, что Андрей встал и уже открыл рот чтобы произнести тост, подошел ко мне и, глядя на меня своими птичьими глазками, просительными и насмешливыми одновременно, спросил тихим голосом:
— Слышишь, старуха. У тебя есть бумага?
— Какая бумага? — опешила я.
— Любая, — он махнул своей маленькой грязной ручкой, — только чтобы на ней ничего не было нарисовано.
— Что-нибудь типа ватмана или белого картона, — с почтительной готовностью пояснил Андрей, застывший со своей рюмкой.
Американцы, которым, очевидно, были знакомы эти слова, радостно закивали и воскликнули хором:
— Йес, йес, вэтмэн, плиз!
У меня со школы оставалась еще пачка ватмана листов в двадцать, размером с газетную страницу. Видя такой повальный энтузиазм, я поставила свой бокал с шампанским на стол и принесла бумагу.
— Слышь, старуха, я столько сейчас не накрашу… — тихо пробормотал Гений, но в глазах его мелькнул жадный огонек.
Было похоже, что большая пачка бумаги на него действует так же возбуждающе, как ящик водки на алкоголика.
— Остальное возьмите с собой, — предложила я. — Она мне не нужна.
Я сказала правду. Сперва я пыталась делать из нее вы кройки, но потом убедилась, что лучше всего их вырезать из крафт-бумаги. Она и тоньше и плотнее и не ломается от частых перегибов. И, уж конечно, она была намного дешевле. Я в нашем гастрономе на Никитских воротах попросила у директрисы Ирины Владимировны, которая в свое время консультировалась у моей мамы по женским проблемам, и она мне дала остаток от роля прямо на картонной бобине. Там было, наверное, метров пятьдесят при ширине метр.
— Спасибо, старуха, — глаза у Гения сделались озабоченные. — Только в чем я ее понесу?
— Я скручу ее в трубку, оберну газетой и перевяжу веревочкой так, чтобы вы могли ее повесить на плечо как ружье, — сказала я без тени улыбки.
Мне жутко не нравилась вся эта история, и теперь, когда нужно было изображать радушную хозяйку, мне опять смертельно захотелось спать. Я взглянула на часы. Было уже около трех часов.
Гений улыбнулся и восхищенно сказал:
— Ну ты даешь, старуха!
После этого он подошел к своему стулу, бесцеремонно расчистил там место для бумаги, уложил на скатерть всю пачку, любовно разгладил грязной ладошкой, потом взял висящую на стуле противогазную сумку, вынул из нее бутылку портвейна, а потом вывернул сумку прямо на скатерть. Из нее высыпалась целая куча какого-то невероятного мусора.
Я приглушенно ахнула, мысленно прощаясь со скатертью, на которой громоздились горой скрюченные тюбики с масляной краской, баночки с гуашью, огрызки карандашей, обломок металлической линейки, пастельные мелки, мел обыкновенный, школьный, полусъеденные кирпичики акварельных красок из набора, куски обыкновенного древесного угля, обломанный перочинный нож, грязные слипшиеся тряпочки, несколько несомненно вороньих перьев, пузырек с какой-то прозрачной жидкостью. В гостиной сразу запахло так, словно это была художественная студия.
Между тем Гений, не обращая на нас ни малейшего внимания, аккуратно вылил остатки «Айгешата» в свою чашечку, отхлебнул и в глубочайшей задумчивости уставился на девственный лист ватмана, вопиющая чистота которого, казалось, молила о пощаде…
Только после этого благоговейно застывший в позе тостующего Андрей подал признаки жизни и, подняв свой бокал с уже переставшим пениться шампанским, патетически произнес:
— История вещь беспощадная. Самых благополучных и успешных при жизни творцов она вдруг забывает, а тех, кого и всерьез не воспринимали, возносит на Олимп. Вспомните, вспомните Ван Гога, вспомните Пиросмани. И всегда очень трудно с уверенностью сказать, кто из живущих и творящих сегодня останется навсегда… — Андрей при этом взглянул на Евгению, словно просил утвердить свой тезис. Евгения узаконила его слова кивком головы, и Андрей продолжал: — Но когда появляется гений, то эти вопросы отпадают сами собой. Нам повезло! Мы все свидетели этого редчайшего явления. Ни у кого из нас нет сомнения в том, что если нас и вспомнят через сотню-другую лет, то скажут, к примеру, так: Андрей Резвицкий, середина XX столетия, художник круга…
Он назвал фамилию Гения, которая оказалась самой обыкновенной, весьма распространенной русской фамилией.
Он говорил специально медленно, останавливаясь после каждой фразы, чтобы Светлана успевала переводить его спич американцам. Те дружно кивали на каждую фразу и говорили: «Йес, йес!»
— И что самое интересное: когда видишь гения, он не вызывает у тебя ни ревности, ни зависти, ты просто тихо радуешься за все человечество…
В это время Гений начал выдавливать кое-какие краски из тюбиков прямо на бумагу. Некоторые колбаски краски он размазывал пальцем или металлической линейкой, другие оставлял нетронутыми.
— Давайте выпьем за нашего гения, — закончил Андрей, — и пожелаем ему долгой жизни и яркой творческой судьбы!
Все выпили стоя. Когда мы сели, я склонилась к уху Андрея и прошептала:
— Это что, продолжение карнавала?
— В каком смысле? — удивился Андрей.
— Ну ты же все это не всерьез говорил?
— Да ты что, чувиха! — воскликнул Андрей. — Совершенно всерьез!
— Да разве можно такие слова при живом человеке говорить?
— Да он все равно ничего не слышит, когда рисует, — улыбнулся Андрей.
Я посмотрела на Гения. Тот, казалось, был весь в работе, но на губах блуждала еле заметная улыбка. Я засомневалась в правоте Андрея.
— И он что, действительно гений? — спросила я все-таки шепотом.
— Абсолютный! — воскликнул Андрей и, обращаясь к американцам, крикнул: — Сема, Билл, оказывается, она ничего не знает. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Я — то думал, что ты в курсе… В свое время ты интересовалась живописью…
— Я и сейчас интересуюсь…
— Чувиха, ты что, опять сошлась с Ильей? — испугался Андрей.
— Я интересуюсь живописью, а не живописцами…
— Значит, мне не на что надеяться? — кокетливо улыбаясь, прошептал Андрей.
Я удивленно подняла брови.
— Шучу, шучу, — замахал руками Андрей и начал свой, похоже, уже заученный наизусть рассказ: — Вильям Трейси и Самуэль Цукерман, художники-абстракционисты из Нью Йорка…
Светлана перевела все слово в слово.
— Йес, йес! — воскликнули американцы.
— Чувиха, ты хоть знаешь, что такое абстрактное искусство?
— Читала в «Вечерке», в разделе «Их нравы»…
— Я просто спросил, — оправдался Андрей. — Так вот, они приехали на фестиваль.
— Я догадалась, — кивнула я.
— Они приехали для того, чтобы рассказать советским людям, что такое абстрактное искусство.
— О йес, йес! — подтвердили художники.
А Гений отхлебнул портвейна и, аккуратно поставив чашечку рядом с ватманом, разыскал в своей мусорной куче тюбик с зеленой краской, открутил зубами присохшую пробку и, как птичка, два раза капнул из тюбика на чистое место посредине листа…
— Кроме того, они хотели научить молодых советских художников некоторым приемам абстрактной живописи… — продолжал Андрей.