Я не помню, были ли у меня оргазмы. В том долгом странствии, которое я, несмотря на свои ограниченные возможности, пытаюсь описать, не было ни времени, ни кульминаций.
Мне сейчас вспоминаются слова профессора Хильшера: «Сексуальность для них не сводится к размножению или наслаждению. Они умеют направлять ее к центральным областям бытия. Они верят или знают, что с помощью сексуальности можно достичь преображения и привести в действие определенные участки или точки личности, которые они называют чакрами».
Наверняка я кричал, в страхе обливался холодным потом. Были ли они тогда рядом? Я помню лишь охвативший меня невыразимый ужас.
Я не могу долго говорить об этом. Если я и пишу, то только потому, что чувствую здесь нечто, выходящее за рамки моего понимания, ускользающее из-под моего контроля, и это нечто кажется мне более опасной ошибкой, чем история с Кэтти Кауфман.
Кажется, на какое-то мгновение я превратился в Роберта Вуда, но при этом оказался на берегу той самой реки, о которой так скучаю. Это был Некар в самый разгар лета. У нас в Швабии оно не приходит, а разражается, как гроза, принося с собой шмелей, жаркие полдни, запах забродившего сидра. Первый сексуальный опыт Вуд переживает с моей соседкой Карин. Возбуждение и чудо обнаженного тела едва не обрывают удовольствие раньше времени. Вуд приносит клятву, отрезав у Карин золотой локон, и они оба поправляют одежду. Вдали среди платанов виднеется Башня Гёльдерлина, где поэт прожил тридцать четыре года, впав в неизбежное безумие.
Сегодня я внимательно изучил свое отражение в зеркале. Я похудел. Кажется, появились новые морщины, наверняка из-за сухости воздуха.
У меня странное чувство, будто я уже не тот, что был раньше. Я провел три дня, практически не вставая с лежанки. Засыпал я поздно, дожидаясь кхадом, которые не приходили.
Вчера я ходил (это единственное мое занятие) к сернистым источникам и дремал там, среди теплых водных потоков.
Сегодня утром я предпринял несколько слабых попыток призвать себя к дисциплине: я просмотрел бумаги, пролистал карты, вычеркнул три дня в начерченной мною хронологической таблице. Фланелевой тряпочкой натер до блеска секстант. Отметки и точная нумерация на нем могли бы, если бы я того захотел, со всей точностью сказать мне, в какой точке мира я нахожусь. Но я убрал его.
Разум уступает. Моя стальная воля сдает свои позиции. Внутренний голос предостерегает меня. Но мне не хватает силы воли, и я снова вытягиваюсь на циновке и устремляю взгляд в синее небо, где время от времени пролетает какая-нибудь птица из долины.
Сейчас я уже немного успокоился. Но сегодня утром я совершенно вышел из себя. Я не нашел костяной гребень и принялся швырять свои вещи о стены.
К счастью, при виде коробки с хронометром я сдержался.
Собирая разбросанные вещи, я прочел в «Бревиарии», который открылся на этой странице (к сожалению, она разорвалась):
«Агарта влечет и ослепляет. Она становится страстью. Поддавшийся ей почувствует, как его неудержимо влечет к ее центру, словно бабочку – к свету, горящему в ночи. Приближаясь к Агарте, посвященный почувствует, что прежняя жизнь стала для него чужой. Он ощутит ужасные вещи, но это хорошо. Агарта требует перехода в иное измерение».
Эти слова принадлежат Теодориху фон Хагену. Для него другим измерением стало долгое тихое безумие в Ламбахском монастыре, в окружении свастик и милосердных забот благочестивых монахов.
Я не смог уснуть. Я взволнован до предела. В полночь я вышел прогуляться вдоль канала. Удивительные ессеи собрались вместе, наверняка они праздновали что-то, следуя своим таинственным обычаям. Знамя с римским орлом виднелось здесь же, возле стола. Как всегда, во главе стола сидел старик с белыми как лунь волосами.
Им бы и в голову не пришло, что в тот момент, когда они преломляют свой ритуальный хлеб и пьют родниковую воду, со скал на них смотрит эсэсовец. А ведь эсэсовец – возрожденный римлянин.
Только теперь, после нескольких попыток, я сумел взять в руки ручку и начать выводить слова.
Это был кошмарный день.
Я побрился и решил отправиться в дом Танцующих. Судя по яркому солнечному свету было часов десять утра.
На помосте сидели одни монахи, игравшие на своих дамару. Танцующие и странное сооружение, геометрически правильное дерево с шарами из слоновой кости и металлическими пластинками, исчезли.
В эту минуту я потерял всякий контроль над собой. Я кричал как безумный, блуждая среди колонн. Я оскорблял монахов и даже принялся трясти одного из них, схватив за шафрановую тогу. Мне сказали по-китайски, что Танцующие уехали в другой монастырь, где готовятся к приезду Хутукту [104](это значит Просветленный, чудотворец, посвященный высшего ранга).
Я почувствовал себя жалким, осмеянным, опустошенным, брошенным. Я разбросал несколько барабанов и, кажется, попытался сломать цитру. Два очень худых монаха легко справились со мной. Они прибегли к своим боевым искусствам. Я помню, как летел по воздуху и с грохотом свалился на упругий помост. В них не было ненависти.
Я был без сил. Я понял, что не смогу им противостоять. Сильно кружилась голова, колени дрожали.
Меня охватила невыносимая тоска. Танцующие уехали. Мои молчаливые возлюбленные, желанные кхадомы или тулпы или просто бирманские весталки уехали.
Не знаю, упал ли я там или ушел пошатываясь.
Сейчас я не в силах продолжать писать. Я теряю ясность ума, не могу держать ручку. Отдамся на волю гнетущего бездействия.
Я весь в холодном, липком поту. Меня лихорадит. Только на закате ко мне вернулись сознание и воля. Мое «я» стоит на коленях где-то в дальнем углу этого тела, охваченного дрожью. Я пишу с огромным усилием, но это моя «серебряная нить» – единственное, на чем держится разорвавшаяся связь.
Кажется, в какой-то момент здесь побывал Ли Лизанг с другими монахами. Я будто бы видел их через матовое стекло, не в силах различить черты лица. Они говорили по-монгольски, и звучание этого языка напомнило мне о венгерских офицерах, приезжавших в Берлин учиться на наших курсах.
Молодые монахи поят меня чем-то вроде бульона. Они заставляют меня глотать, потому что я пытаюсь выплюнуть его. Я знаю, меня хотят отравить. И знаю, что они почти победили. Я прячу дневник под циновкой. Слова, которые я способен писать в минуты, когда у меня появляется немного сил, придают мне сознание того, что я продолжаю жить в моем «я» как оберштурмбаннфюрер Вальтер Вернер.
Время ускользнуло от меня. Наверняка я целыми днями пребываю в забытьи. Я не перестаю заводить хронометр, хотя это стоит мне огромных усилий. Из коробки доносится его тиканье. По ночам оно слышно очень отчетливо, словно систола и диастола моеговремени. Лихорадка не отпускает меня. (Моя ручка словно весит несколько килограммов.)
Во сне (как я предполагаю) у меня состоялся долгий разговор с Грибеном. Он повторил то, на что успел намекнуть во время нашей случайной встречи в Берлине.
Он командовал «рабочей бригадой», отрядом СС особого назначения. Голос Грибена звенел как сталь, но звучал он, словно на пределе, словно вот-вот превратится в вопли безумного. Это был голос человека у последней черты. Они расстреливали евреев у свежевырытой общей могилы в какой-то части Аушвица, когда к нему подошел солдат с дымящимся автоматом в руках…
«Вас зовут. В той группе евреев говорят, что знают вас. Они знакомы с вами по Нагольду». В сером тумане зимних сумерек белели истощенные обнаженные тела следующей двадцатки, которая уже готовилась спуститься в яму в ожидании смертельной вспышки и упасть на окровавленные тела предшественников, многие из которых еще шевелились. «Тела, похожие на трупы, точно как на картине Лукаса Кранаха, которую мы видели в мюнхенской Старой пинакотеке, помнишь?» «Да, они спрашивают именно полковника Грибена», – настаивал солдат.
104
Хутукту – в тибетской мифологии реинкарнация Будды или другого Просветленного.