Изменить стиль страницы

Занятия все больше разочаровывали Квидо. Он учился брать интегралы, склонять русские существительные и выводить кривые потребления искусственной кожи до будущего столетия — но он так и не мог понять, для чего все это. Ему объясняли, как столетие назад организовывался пролетариат, как в Португалии выращивают пробковые дубы и как включить сыры с плесенью в товарную номенклатуру — но никто так и не объяснил ему, почему все это ему объясняют. Квидо ждал, что в расписании лекций наконец появится какой-нибудь ключевой, основополагающий предмет, который объединит все эти частности и придаст им смысл — как, скажем, возведенный дом придает окончательный смысл скопищам песка, дерева и труб, — но ждал он понапрасну. Часами рассказывали ему о создании и роспуске каких-то стародедовских рабочих организаций, но ему так ничего и не поведали о современных людях. Он мог понять, в чем якобы ошибался некий господин Дюринг, но в чем ошибается он сам — для него так и оставалось загадкой. Он не умел зачать ребенка, но умел, к примеру, заказать по-немецки металлообрабатывающие станки.

— И никому до этого не было дела, — рассказывал впоследствии Квидо. — Они присваивали мои мозги, что твои капиталисты, — целиком, без всякой компенсации.

Конспекты лекций — в той мере, в какой он вообще посещал их, — становились все более беспорядочными и небрежными. Со временем он и вовсе перестал отдельные листы надписывать и нумеровать, так что в конце третьего семестра у него оставалась лишь груда бумаги, в которой и сам черт не смог бы разобраться.

— Боюсь, что с этой микроволновой печью ничего не получится, — сказал себе Квидо и выбросил свои записи.

Однако на экзаменах ему везло — по большей части даже с первого захода. Вечером накануне экзаменов он открывал литографированный курс лекций и с отвращением пролистывал его. На следующий день он раздражал однокурсников какой-то особенной апатичностью, которую, видимо, они считали позой. Экзаменаторам он всегда что-то говорил, хотя, как казалось ему самому, ничтожно мало. Он даже понять не мог, как это до сих пор его не выставили из института. Подчас он желал этого. Сухой специальный язык отпечатанного курса лекций и учебников, в котором не было ни следа подлинной жизни, словно душил его. И вечером, притаскивая домой какую-нибудь хорошую повесть или роман, он ощущал себя рыбой, возвращенной из кадки снова в море. Он блаженно растягивался и погружался в чтение.

3) Весной дедушка с бабушкой уехали в Сазаву, и Квидо остался один в их маленькой квартире. Он бродил по комнатам и думал о том, что летом ему стукнет двадцать. И когда вдруг в какое-то мгновение поймал себя на том, что держит за грудь бабушкин манекен, понял, что с такой жизнью надо завязывать.

Он вымыл посуду, пропылесосил, вытер пыль и на все цветочные горшки натянул полиэтиленовые мешочки. Потом сел в поезд и поехал в Бенешов к Ярушке. Она пообещала отпроситься у родителей и приехать к нему вечером. Квидо отбыл в Прагу заблаговременно.

Ярушка приехала в кремовато-белом свитере, сквозь который просвечивали соски — явный след наивных советов одной из ее подружек. Квидо грустно улыбался.

Они поужинали, выпили по рюмке вина.

Съели торт-мороженое и выпили кофе.

Пошли в комнату и поставили пластинку с Луи Армстронгом.

Квидо положил голову Ярушке на колени.

Закрыл глаза.

— Пойдем ляжем, — сказал он.

— Здесь нет излома, — сказала она серьезно.

— Не имеет значения, — сказал Квидо.

Они разделись и легли рядом.

Молчали.

— Внесем ясность! — сказал Квидо и протянул руку к столу за черным фломастером.

«Мы не любим друг друга, а выполняем порученное задание», — написал он на Ярушкином животе печатными буквами.

Ярушке было щекотно, но она не сопротивлялась.

«Кто нам поручил это задание? Не мы!» — продолжал он писать.

У него было ощущение, что он добирается до чего-то существенного.

«Если я мыслю, следовательно, я не люблю», — написал он взволнованно.

— Сам будешь смывать, — сказала Ярушка, но Квидо не обращал на нее никакого внимания.

«Я не люблю — но все-таки я существую!» — написал он победно над самой границей подчревья.

Он почувствовал себя внутренне освобожденным. Страстно поцеловал Ярушку. Внезапно ощутил острое желание.

— Квидо? — спросила она. — Что ты делаешь?

У Квидо получилось.

Он проснулся утром около семи. Ярушка еще спала. Из-за шторы в комнату проникало мягкое желтое солнце. Он тихо оделся, нацарапал Ярушке записку и выбрался из квартиры на улицу. Радостно позвякивали трамваи. В парке на площади цвела клумба анютиных глазок. Из аптеки вышла беременная цыганка. Перед хозяйственным магазином выгружали зеленые эмалированные ванны. С крыши молочной взлетели голуби. Квидо проходил мимо магазинов и рассматривал картины, кофеварки, костюмы, свинину, кольца и садовые шезлонги. Жизнь прекрасна, думал Квидо. Он купил шесть рогаликов, масло, ветчину, яйца, апельсины, пену для ванны, презервативы и журнал «Млады свет». Рассеянно листая его, на последней странице он обнаружил свое имя, набранное жирным шрифтом, а под ним свой рассказ «Путь».

— Брошу институт, — сказал Квидо вслух. — Брошу институт, буду любить Ярушку и писать рассказы, — повторил он.

Кое-кто из прохожих оглянулся.

— И как сказал, так и сделал, — вспоминал позже Квидо.

XI

1) — Ну почему вахтером, скажи Бога ради? — кричала на Квидо мать, когда он в пятницу по приезде в Сазаву объявил ей о своем решении бросить институт и устроиться на стекольный ночным вахтером.

— Будет время писать и читать, — сказал Квидо.

Испытанное им недавно волшебное чувство освобождения исчезло; теперь он ощущал себя скорее виноватым. Мучило, что мать не хочет понять его. Он же ясно сказал ей, что речь идет «о проверке, о начале чего-то нового», а она все твердит об «отступлении» и «конце». Решила даже не ездить на завтрашнюю встречу бывших выпускников гимназии.

— Ты прекрасно знаешь, что я не из числа тех, кто слишком задается, — сердилась она, — но полностью поставить крест на своей семье — не многого ли вы от меня хотите?

— Тебе, пожалуй, нечего стыдиться, — обиженно сказал Квидо.

— Разумеется, нечего, — нехорошо засмеялась мать. — Один ковбой, едва успевающий в школе, и два вахтера: первый — с великим прошлым, второй, — она презрительно посмотрела на экземпляр журнала «Млады свет», — с великим будущим!

— Всякое начало — дело тяжелое, — философствовал позже Квидо, — но иной раз оно настоящее бедствие.

Если для матери Квидо внезапное решение сына было просто шоком, то для его отца оно оказалось буквально роковым ударом: Квидо был его последней надеждой; от Пако он не ждал еще ничего путного, поскольку, похоже, тот был равнодушен ко всему, кроме песен кантри и ночевок под открытым небом. И вдруг его единственная надежда рухнула.

Он совсем перестал выходить из подвальной мастерской, даже спал там, и мать Квидо носила ему туда еду, проводя с ним всякий раз не больше получаса. Когда она поднималась по лестнице, Квидо старался не встречаться с ней взглядом.

В последние месяцы отец Квидо занимался в основном обработкой поверхности дерева, причем не только классическим морением и вощением, но и давно отвергнутой полировкой гуммилаком, ибо обстоятельность этого старого способа обретала в его глазах все больше преимуществ. Полюбил он также и патинирование, то есть имитацию старого дерева с помощью порошковой краски. Теперь из мастерской все чаще доносилось завывание фрезы.

— Что он там снова мастерит? — спрашивал Квидо брата, не осмеливаясь спросить напрямую мать.

— Скорей всего, какого-нибудь Пиноккио, — усмехался Пако. — Нами он недоволен.