— Бог ты мой, — произнес Якоб.
Оратор выпрямился, будто услышав эти слова, и выкрикнул ему в лицо:
— Вы поймете это, скоро поймете! Поймете, и сегодня, сегодня и однажды будете счастливы.
— Чего он добивается? — снова заговорил Якоб.
Люди расходились спокойно и равнодушно, хотя слушали так внимательно. Уже почти стемнело, но Якоб почувствовал на себе пытливые, любопытные взгляды. Женщина, стоявшая впереди, наконец обернулась и с улыбкой обратилась к нему:
— Меня зовут Мириам.
И, как по команде, все перестали на него глазеть, двинулись в сторону метро, пошли направо, пошли налево, а проповедник свернул спальный мешок и тоже исчез.
— Ты замерз. — Мириам взяла его за руку, как ребенка, и спокойно, будто так и надо, продолжила: — Я дам тебе чаю, пойдем, здесь недалеко.
Она шла рядом, держа его за руку, быстрым шагом. «Как хорошо, — думал Якоб, — как просто».
Он дрожал, когда они вместе вошли в комнату, где не было ничего, кроме стола и дивана, низкой книжной полки и фотографий над ней. Уютно, но как-то грустно.
— Можно я сниму с тебя ботинки? — спросила Мириам. Стащила через голову свитер, выскользнула из джинсов, полуобнаженная встала перед ним на колени, смеясь, развязала ему шнурки, стянула с ног ботинки, взяла в свои ладони правую ступню.
— Иона — так зовут проповедника, мы знакомы много лет, раньше он был моим учителем, а потом я встретила его на улице, отчаявшегося, одичавшего. Когда он начал проповедовать — хотя это не проповедь! — я решила: сумасшедший. Однажды он указал мне на кого-то из слушателей и велел отвести его домой. Он считает, что на пути мы часто встречаем тех, кого могли бы любить, только жизнь не позволяет. Но и слепой случай — так он говорит — не должен закрывать нам глаза на тех, кому мы готовы выказать расположение. И я тогда его послушалась, сама не знаю отчего. К сексу это отношения не имеет. — И Мириам тихонько рассмеялась, выпустила его правую ногу, взяла левую, положила к себе на колени. — Сейчас я принесу тебе чаю.
Якоб сидел на диване, бодрый и сонный вместе, смотрел на фотографии над книжной полкой, запечатлевшие беззаботную жизнь, смотрел, как Мириам улыбается в камеру, одновременно тетешкая малютку на руках. Ребенок был посветлее, чем она, с зелеными глазами и лицом таким счастливым, что Якобу его счастье представилось чрезмерным, почему-то невозможным в комнате, где они находились.
— Кто это на фотографии? — обратился он к Мириам, когда та вошла в комнату с чайником и двумя стаканами, расставила чайник и стаканы на табурете. Она успела переодеться в короткую юбочку.
— Мой сын Тим, — ответила Мириам. — Наш сын, мой и Ионы. Мы поженились, но спустя несколько месяцев Иона пропал, я от горя чуть с ума не сошла, а он написал мне одно-единственное письмо, но прочитать его было невозможно, он пролил воду на листок, так что остался лишь след его почерка, и тогда я переехала сюда из квартиры в Клэпеме. Тут Тим появился на свет. Родители меня поддерживали, я даже снова пошла учиться.
Мириам нетерпеливым движением одернула юбку:
— Ты меня совсем не слушаешь!
Но Якоб и этого не услышал. Руки у него снова затряслись, да и ноги, и Мириам снова положила их на колени, принялась гладить. «Изабель ни за что бы так не сделала»! пришло в голову Якобу. Она всегда робеет, ласки ее всегда мимолетные, тайные, словно она стыдится себя или их обоих, опасается раскрыть сокровенное. Он закрыл глаза. Мириам сняла его носки, осторожно тронула по очереди все пальцы на ногах, погладила. Якоб хотел было встать, но какая-то неведомая сила заставила его вновь упасть на диван, сдавила сердце, выжала слезу из глаз. Фотография, понял он. Крепкое тельце ребенка, который старается вырваться из рук Мириам, нетерпеливо бьется, барахтается и, наконец, убегает, бежит, исполненный счастья и буйной свободы, а улица мокрая от дождя, и асфальт поблескивает в вечернем свете, и Тим оборачивается, машет рукой, но водитель машины этого не видит, он вообще видит не Тима, а ослепительную вспышку и ощущает толчок. И жмет на тормоз.
Якоба била дрожь. И что-то оборвалось, взорвалось. Он выпрямился всем телом, открыл глаза и изумленно уставился на Мириам, протянул к ней руки в тоске и горе. «Почему, почему? — спрашивал он себя. — И как она с этим живет? А так ли оно было?» Он обнял Мириам, дрожь не прошла, но стала незаметнее, как тонкий покров над его любовью и его тревогами, и воспоминания смешивались с запахом Мириам, с запахами июньского дождя, и он увидел тех двоих в парке у пруда: младший красуется, озорует, но шалости эти столь же нежны, сколь нежны движения старшего, когда тот принимает его из воды. Обнимая Мириам, он все думал, что лучше бы тот старший и вправду был Бентхэм.
Баюкал Мириам в руках и знал, что сейчас уйдет, раз она так хочет. Оглушенный, одурманенный, он последовал ее знаку и вышел из дома, не осознав, где находится, и двигался как слепой до какой-то улицы, до канала, чья черная вода отдавала гнилью и лениво текла дальше, к парку, к вольеру, чьи обитатели давно уже спрятались в листве на ветках и уснули.
Якоб прикрывался темнотой как одеялом, и, хотя сердце его стучало часто-часто, хотя он вцепился в сумку влажной от страха рукой, он спокойно миновал Кэмден-Лок, свернул вправо, заметил идущего навстречу человека, заметил слева машину, расслышал рокот басов из-за закрытого ее окошка, разглядел за рулем женщину с сигаретой. Она притормозила, глянула на него в зеркало заднего вида и тут же нажала на газ, оставив его позади. Одно движение ноги, краткий миг, когда решалось, открывать ли окно, заговаривать ли с ним. Неведомое единство взгляда и мускулов. Вот так его взвесили и сочли слишком легким.
Восприятие окружающего обострилось, он чувствовал ноги в ботинках, носки и привычное трение между ними и вдруг остановился, чтобы вспомнить руки Мириам, ее пальцы между пальцами его ног, подушечку большого пальца, поглаживающую его ногти, и шепот, которого он не разобрал. Их разделял крошечный отрезок времени, готовый удлиняться и удлиняться, и вдруг наручные часы, которые он высвободил из-под края рукава, представились ему циферблатом, где по кругу движутся крошечные фигурки, Мириам и он, Якоб, Изабель и Бентхэм, а в самом центре — смерть с косой. «Нет, мы не увидимся больше, — сказала на прощание Мириам, — если только Иона не велит». И помахала рукой ему вслед, радостно, даже ласково, будто зная его будущее наперед и пытаясь подбодрить.
«Владение, — говорил Бентхэм, — есть оборотная сторона потери, и мы лишь делаем вид, что оно обеспечивает стабильность на долгий срок. На деле же это зеркало бренности, куда мы смотримся столь же пристально, сколь и в зеркало нашей ванной. В конечном счете там и тут мы видим, как сами стареем и приближаемся к смерти, хотя бывают, конечно, минуты восхищения красотой, не так ли?» Якоб погладил пальцем свои часы, показывавшие половину одиннадцатого, погладил стекло, под которым стрелки двигались каждая в своем ритме, заметно или незаметно, и прислушался к шуму и голосам из открытых окон дома. Ему вспомнились картины Ватто, увиденные вместе с Изабель. Картины, где смерть не изображена, но незримо присутствует — в грациозных движениях, сжавших время до неизмеримого мига, хранящего в себе бренность и потерю.
И вот она, улица Леди Маргарет. Белая лиса нырнула под припаркованную машину, вспрыгнула на ограду, балансируя, пробежала поверху и исчезла в каком-то саду. За окном на первом этаже стояла Изабель — силуэт, недвижный контур. Может быть, ждала его. Может быть, наблюдала за лисой. Якоб помахал ей, совершенно счастливый. Но она повернулась и ушла в глубь комнаты, не заметив его. Против света ее фигурка казалась напряженной и совсем тоненькой.
28
Дэйв говорил, будто другие люди живут не в городе, а в деревне, где у каждого огромный сад с яблоневыми деревьями, а еще животные, и не только кошки, как Полли, но еще и собаки, овцы, бывает — даже пони, и на них можно ездить верхом или запрягать их в маленькую карету и кататься по округе, по полям и вдоль речек, пока не захочется есть и не пора будет домой. А дома все садятся за длинный стол и едят, едят, пока не надоест. По утрам дети вместе уходят в школу, бегут по саду к воротам и ждут остальных, Сару они бы тоже подождали, а потом все вместе отправились бы в школу со своими ранцами и бутербродами и еще с питьем, потому что на большой перемене все едят вместе, там дают суп и пудинг, а потом можно играть, пока не зазвонит звонок. Со скоростью света учат там чтению и письму — так сказал Дэйв и тут же принес ей тетрадку и синий карандаш, выпавший из отцовского кармана, нарисовал буквы. «С» — как «Сара», как «синий», и карандаш был синий, и пятна на руках синие, а она их прятала — руки в карманы, карандаш под матрац, а отец искал его, искал.