Изменить стиль страницы

Раздался пронзительный звонок. Он успел поцеловать Изабель, прежде чем они вошли. Женщина в желтой накидке стояла перед сценой, махала руками, рояль исчез, а на его месте появились клавесин и небритый человек, с нетерпением ожидавший начала.

— И никакой фортепьянной музыки! — рявкнул он в зал и поднял руку — длинную, усеянную темными пятнами.

Начал играть, и Якоб сначала испугался, хотя ничего страшного не произошло, и постарался вслушаться в непривычное звучание клавесина. Он посматривал то на носки своих ботинок, то на исполнителя, и каждый звук, казалось, доносился до слуха отдельно, как четкая, холодная капля дождя. Тот играл безжалостно, мстительно, и зал умолк испуганно и недвижно, ни шороха, ни шепота, и Якоб не чувствовал Изабель рядом, видел только ее правую руку, обнаженную, гладкую. Сидела, не шевелясь, про него забыла.

Дождливым июньским днем парк был почти пуст, только на нижнем пруду двое детишек пускали деревянные кораблики да мимо мелкой трусцой пробежала женщина с раскрасневшимся, напряженным лицом. Якоб посмотрел ей вслед и вспомнил убийцу, кирпичом забившего насмерть четырех женщин. Кирпичом или другим тяжелым предметом. Одна вроде бы сумела его разглядеть, потому что как раз говорила по телефону с матерью в Норвегии, когда было совершено нападение, и мать, как писали газеты, услышала короткий испуганный возглас, умоляющий голос: «Не надо, не надо!» — после чего связь оборвалась. Сегодня в Бэттерфилд-парке проводится следственный эксперимент по второму убийству, и всех свидетелей просили явиться на место преступления — всех, кто в полдень две недели назад находился в парке, гулял или бегал, выгуливал собаку. Тело нашли в кустах около трех часов дня.

Снова моросит дождь. Якоб шел вверх по склону холма, к старым деревьям наверху; Изабель отказалась пойти с ним вместе. В воскресенье они всегда не знали, чем заняться. Побывали на Портобелло, в Ист-Энде, в Гринвиче, в Коллекции Уоллеса, а на прошлой неделе в Конвэй-Холле. В ближайшие выходные думали съездить в Кью-Гарденс, пока не отцвели последние рододендроны. Он всерьез занимался транспортом, изучал железнодорожную сеть и ее отдельные ветки, деятельность различных компаний. Через Миллера он познакомился с одним человеком, вернувшим себе дом в восточной части Берлина и поселившимся там. «Это единственный город на свете, где я хочу жить, — поделился тот, — самый просторный, самый оживленный город в Европе! Заходите ко мне, когда приедете домой». На миг Якоб ощутил что — то вроде ностальгии. Но он любил Лондон, и Берлин по сравнению с Лондоном казался ему пустым, безлюдным. Он радовался, что Изабель даже после случая на Кинг-Кросс ничего не боялась. Сам он стал с тех пор как-то трусливее. Но привыкнуть можно ко всему. К бездомным, валяющимся поперек тротуара, так что приходится через них перешагивать. К объявлениям о поисках свидетелей то одного, то другого преступления. К торговцам наркотиками близ рынка Кэмден-Лок, которые тебя преследуют и шепчут на ухо названия товара. Похоже, он там видел одного соседа, молодого человека с их улицы. Тот шел за ними по Лейтон-роуд, и Якобу показалось, будто Изабель его знает, но он ничего не спросил, какое у него право? В Берлине они проводили вместе не больше времени, чем здесь, но секретов друг от друга у них не было.

Якоб споткнулся, справа от дорожки заметил густой сумрачный кустарник и испугался. Он уже дошел до восточного конца парка, где за живыми изгородями виднелись небольшие виллы. Где-то тут дорожка к пруду. Действительно, через несколько метров он увидел табличку: «Кенвудский пруд. Только для дам». Сегодня, в дождливый и холодный день, там — ни звука, никого нет. Он тихо прошел несколько шагов по дорожке, прислушиваясь, и оказался у маленькой калитки с надписью: «Мужчинам проход воспрещен». Он все-таки неуверенно шагнул за калитку, увидел справа лужайку и метрах в десяти пруд за редкими деревцами. Закрякала утка, выплыла из осоки у берега на открытую воду. Теперь Якобу был виден весь пруд, отливающий свинцово-серым при дуновении ветерка, в легкой дымке, размывающей границу между водой и воздухом. Якоб дошел до заборчика, недавно отремонтированного и еще не выкрашенного, прижался к деревянным планкам, наклонился над ними, потом перешагнул на ту сторону, на влажную и податливую траву.

От деревянного понтона у другого берега белая лесенка шла в воду, и, когда утка замолкла, Якоб услышал мягкий шум падающих дождевых капель, оглянулся вокруг в поисках скамейки и обнаружил ее под густым каштаном метрах в пяти от воды. Только он уселся, как вновь тревожно закрякала утка. За тростником ее не было видно, но она, видимо, пыталась нырнуть поглубже, и тут захрустели сухие ветки, послышались чьи-то шаги на другом берегу пруда, сдавленный смешок, но голоса не женские. Якоб тихонько спрятался за куст, и белые благоухающие цветки коснулись его лица.

На другом берегу показался молодой человек — обнаженный, в одних только плавках. Сильное тело, стройная фигура, явно красуется перед кем-то, кого пока не видно за ветками и листвой, но вот показалась рука — белая-белая в сравнении с загорелым телом юноши в плавках, затем выпяченный живот, верхняя часть тела широкая и волосатая, а ноги короткие — обезьяноподобная, массивная фигура. Лицо все еще скрывала густая листва; молодой человек горделиво раскинул руки, посмеиваясь, покрутил бедрами, сунул два пальца под плавки, щелкнул резинкой и напряг мускулы живота. И вдруг замер. Однако обнаружил он не Якоба, а утку, вошел в воду и спугнул ее, сначала было забыв про зрителя, зато потом красиво повернулся и направился к берегу, на ходу медленно спуская плавки, забавляясь, но не сводя нежного взгляда со своего старшего друга. Или любовника? Встал прямо перед ним, спокойный, преданный, и если поначалу он вроде бы забавлялся, то теперь — вовсе нет, теперь он предлагал себя как подарок, водя рукой ниже живота.

Якоб показался себе одиноким и чужим, и хотя сам он испытывал нежность — нет, даже любовь к этому юноше, и к Изабель, к Элистеру, Бентхэму, но знал: руки его, вцепившиеся в жасминовую ветку, никому не нужны и холодны. Юноша бросился в воду с головой, отфыркиваясь, вынырнул с мокрыми волосами, загребая руками, двинулся назад, но не удержал равновесия и споткнулся у самого берега, где другой — в рубашке, в трусах — ждал его с большим синим полотенцем наготове, накинул полотенце, стал растирать сильными, уверенными движениями. Их лица Якоб не мог разглядеть. Потер глаза руками, будто мог таким способом утихомирить острую боль, но понял, что это невозможно, что боль лишь усиливается и распространяется эхом при всяком движении тех двоих, увлеченных своими объятиями настолько, что Якоба они не замечали. Не услышали, как он повернулся, споткнулся в кустах. Обернувшись вновь и приметив движение, каким старший поднял полотенце и на миг опустил руку на плечо юноши, Якоб наконец узнал в нем Бентхэма, его профиль. Лица не разглядеть, но зато с отчетливой ясностью видно, как изящная рука, довольно маленькая при таком широком, крепком запястье, нежно гладит плечо юноши, гладит шею.

Якоб не старался потише идти через лужайку к дорожке, «все равно они меня не заметят», и никто не крикнул ему вслед, и, пройдя несколько метров, он уже начал сомневаться, и каждый шаг в сторону спортплощадки и школы усиливал его сомнения — а был ли то Бентхэм? Слезы выступили у него на глазах, и он опять споткнулся, пришлось ему с особой осторожностью переходить улицу, чтобы не попасть под машину. Домой Якоб направился кружным путем, не мог же он явиться в таком виде. Возбужденный.

Он пытался найти слова, чтобы рассказать Изабель потрясшую его сценку как забавную историю. Двое голых мужчин в парке, а он на стрёме в кустах, на женском пляже. Ей не надо говорить про Бентхэма. Во-первых, он и не уверен. «Как изменяет человека нагота, — размышлял Якоб, — изменяет до неузнаваемости, будто у каждого из нас два тела, да и это не всё». Ведь его нагота в глазах Изабель есть нечто другое, нежели те два обнаженных тела для него самого. Но жест, движение, с каким рука коснулась плеча юноши, выдавали Бентхэма. И Якоб осознал, что он видел это движение, но никогда не ощущал своим телом, что такое доверие Бентхэм оказывал лишь Элистеру. Казалось, кружится голова и не найти дорогу домой, где его ждет Изабель. Ничего он ей не расскажет, внезапно понял Якоб. Может, это тайна, и не важно, был то Бентхэм или нет. Может, и не важно, что кроется за этой тайной, но ее нельзя рассказывать другим. Двое мужчин разделись догола и шалят. Или он просто наивен, а на деле эта прогулка для старшего из тех двоих — чудовищное унижение? Давай-ка раздевайся здесь, на женском пляже, где тебе не место, где тебя высмеют и прогонят, если обнаружат? Но видел их только Якоб, и он струсил, застыдился, разволновался и не крикнул им издалека. Всего-то и надо было выкрикнуть его имя, имя Бентхэма, так ведь это невозможно. Он знал, что не задаст ему вопроса — ни завтра, ни послезавтра. Может, увиденная им сценка воплощала в себе радость? Любовь, шалость, игра. А может, он стал свидетелем унижения старого человека? «Дряхлое тело, старик», — опять пришло в голову Якобу, будто именно это могло его оттолкнуть или успокоить. Стариковские трусы. И тут он понял, что дело для него не в старости старика, с которой он давно смирился, а в молодости молодого человека. Подарком он считал себя, но теперь, представляя свое тело в воде, понимал, что был бы смешон. Он не нужен! Бентхэм вовсе и не стремится в его объятия.