Возвращаясь просекой в блокгауз, в просвете между деревьями он видел, как над долиной Мёза розовеют еще прожектора в первых лучах зари — работа не прекращалась ни днем, ни ночью. Бетонирование шло полным ходом. Неподалеку от Бютте расположился передовой отряд инженерных войск, и в Мориарме намечали в следующем месяце установку на просеке защитных сооружений и закладку вокруг дома-форта предусмотренных инструкцией минных полей.

Первый снег выпал в Арденнах к концу декабря. Когда Гранж проснулся, нейтрально-белый свет, струившийся от земли, пушил на потолке тень от оконных рам; однако прежде всего его поразила не столько необычность освещения, сколько аномальная отрешенность времени — вначале он даже подумал, что остановился будильник; комната, весь дом, казалось, парили над длинной ледяной дорожкой в уютной и пахучей монастырской тишине, которая становилась все ощутимее. Он встал, увидел в окне безбрежно-белый лес и снова лег в тихой комнате, щурясь от охватившего его чувства лучезарной радости. Дыхание тишины вокруг него становилось еще неуловимее в этом роскошном свете. Время делало остановку: этот немного волшебный снег, который собирался перекрыть дороги, открывал для обитателей Крыши пору больших каникул.

Со стороны Мориарме сообщение очень скоро оказалось практически прерванным. Реквизированный одышливый грузовичок, хоть ему и надели на колеса цепи, после того как он раз или два завяз в сугробах, не очень-то стремился преодолевать обледенелые откосы Эклатри. Каждые два дня Гуркюф, вооружившись флягой водки и увешав себя вещмешками, «спускался» в батальон; возвращался он оттуда очень поздно, очень красный, очень пьяный, навьюченный своими мешками, заполненными почтой, банками консервов и пакетами с сухарями. Гарнизон форта, в бинокли наблюдавший в сгущавшихся сумерках за его зигзагообразным передвижением по просеке, подбадривал его на последних ста метрах жреческим концертом, стуча кружками о фляги.

— Давай, Гуркюф, прибавь обороты! — кричал Эрвуэ, в то время как черный клубок раскачивался на снегу, чудесным образом ускоряя шаг.

В армии Мёза применяли лишь механизированный сленг.

Протащив по железной лестнице, Гуркюфа вталкивали в кают-компанию, где Оливон его «оттаивал», то есть, усадив спиной к раскаленной печке, вливал в него небольшими порциями очередную четверть бутылки горячего грога, заменявшего теперь кофе в кастрюльке. Вскоре от Гуркюфа начинал исходить густой пар, а лужа под его стулом все увеличивалась; затем он как-то величественно чихал, и целая гамма странных эфирных соединений заполняла комнату.

— Изрыгает пар похлеще паровоза, — восхищенно присвистывал Оливон, похлопывая его по спине. — Ну и горазд же он выпить…

Варен, не вылезавший из своего кабинета в Мориарме, из-за снега становился все мрачнее. С первыми холодами стало заклинивать пружины этой запаленной армии, заедать моторы ее колымаг, едва ли пригодных даже для больших летних маневров. Над тридцатисантиметровым слоем снега работы, эшелоны, учения, обозы, переклички, стрельбы — все разновидности ежедневного механического скрежета прекратились как по волшебству: гарнизон Крыши стал штабом Великой Кампании, оцепеневшей от зимней стоянки ордой, группками окопавшейся в теплых норах своих печей и ледяных хижин. Немые распоряжения дремали закрытыми на столе капитана. Сославшись на нехватку «лыж» и «горного снаряжения», что выглядело не очень убедительно, Варен воздел руки к небу и принялся говорить с хмурым отвращением, что «нужно обходиться тем, что есть на местах». В тоне капитана сквозила вся горечь отступления из России. Армия, чувствуя, что ей ослабили поводок, не помнила себя от радости. Ее вовсе не привлекала маячившая впереди картина — это неизбежное сражение, к которому она маршировала с вялым энтузиазмом впряженного в оглобли першерона: стоило ей почувствовать, что вожжи немного отпустили, и она тут же утыкалась носом в траву обочин, впадая в забытье, как страус, прячущий голову в песок. И под этим мягким снегом, который приглаживал землю и заметал следы, в ней росла смутная иллюзия того, что она становится невидимой, что сможет обмануть судьбу.

Снег придавал этому низкому грубоватому лесу Арденн очарование, какого нет ни у высокоствольных горных дубрав, ни у хвойных рощ Вогезов под их ледяными сосульками. Неделями цеплялись белые гусеницы за короткие, негнущиеся, неподвластные воле ветра сучья его зарослей, спаянные мелкими леденцами оттепели, живьем прихваченными стужей длинных ночей; целыми днями в осветленном морозом воздухе Крыша укрывалась чехлами, легкими и тяжелыми пакетами, паутинками и длинными белесыми филигранями заиндевелого утра. Пронзительно-синее небо полыхало над праздничным пейзажем. Воздух был терпким и почти теплым; в полдень, когда потоки солнечного света серебрили снег, идя по просеке, можно было слышать, как от каждой тропы исходит вязкий утробный шум оттепели; но как только с наступлением короткого вечера начинал розоветь горизонт над Мёзом, холод опять окутывал Крышу магической тревогой ожидания: запечатанный лес становился бесшумной западней, зимним садом, за запертыми решетками которого свободно разгуливают привидения. Ибо снег ловил дальние огни, и с темнотой холмы Мёза оживлялись; за ореолом строительных площадок теперь нередко светлыми ночами прожекторы противовоздушной обороны до самой границы и дальше прочесывали небо леса четырехполосными пучками света; по складкам снега меж обугленных стволов деревьев пробегало и гасло вдали фосфоресцирующее сияние, похожее на внезапную и слабую вспышку, подпаливающую комок ваты. Эти северные отблески, это ледяное сияние, описывающее круги в пустоте ночи и как бы заострявшее холод, представляли в неверном свете и место, и время года. Иногда лучи, скользившие по его окну без занавесок, будили Гранжа посреди ночи, как когда-то это делал пучок света фар, грубо обшаривавший окна его комнаты на бретонском острове, где ему так плохо спалось; он вставал и, облокотясь на подоконник, некоторое время смотрел, как странные световые столбы медленно, вкрадчиво описывают круги в зимнем небе; и тогда ему вспоминалось прочитанное в глубоком детстве: больные великаны-марсиане Уэллса, непонятно ревущие над оцепеневшими равнинами.

С рассветом, как только небесные знамения угасали, Крыша возвращалась к дикой жизни. Не успевал еще заняться день, а Гранж уже слышал под окнами потрескивание хвороста в костре, который разводил каждое утро Оливон под бельевым баком, где он растапливал снег; вокруг тепла собирались солдаты; иногда погреть у огня руки останавливался направлявшийся на свою строительную площадку лесоруб из Фализов. Гранжу был приятен этот утренний говор под его окнами, когда его домзапасался шумами на весь предстоящий день; с тех пор как выпал снег, в своих взаимоотношениях с Мориарме он больше и больше начинал походить на вассала, который, когда хочет, поднимает мостик на своей башенке, сохраняя таким образом дистанцию. Форт больше не питался от долины: банки с консервами, сухари, что Гуркюф доставлял из Мориарме, скапливались в блокгаузе, образуя нечто вроде личного резерва, за укладкой и креплением которого время от времени наблюдали Гранж и Оливон.

— Теперь можно жить, — кивая на горы провизии в кладовой, произносил Оливон тоном судового инспектора, проверяющего камбуз зажатого паковым льдом судна, — тоном, в котором угадывалось фантастическое желание: хоть бы о них забыли, оставили здесь надолго — навсегда.

В Мориарме Гранж высадился с весьма солидной суммой в бумажнике, которую жизнь в блокгаузе и его жалованье умножали из месяца в месяц: Фализы заменили интендантство. Здесь не было ни булочной, ни бакалейной лавки, однако фермы, обеспеченные провиантом на всю долгую зиму плоскогорья и еще сами выпекавшие хлеб, поставляли все необходимое; вино также было в избытке. Деньги весело уходили, как песок сквозь пальцы. «К черту сбережения, — убеждал он себя, пожимая плечами. — Потом будет видно. Весной…» И затылком ощущал не то страх, не то возбуждение — так пробегают мурашки по телу, когда, мчась по русским горкам, видишь впереди себя изгиб круто ныряющих вниз рельсов.