— Но как ты могла знать? — то и дело повторял он с ошеломленным недоумением, прижимая к своему плечу маленькую, такую благородно-белокурую головку.

— Ты не глуп, — отвечала она благоразумным ртом молодой невесты, приподнимаясь, опершись на локоть, и, приложив к губам пальчик, пристально разглядывала его. — Ты не глуп, но ты немного простоват.

Даже когда они завтракали, она обвивала его ногами, как молодой щенок, покусывала руку, которая помешивала ложкой чай или пододвигала сахарницу. «Ты как попугай на дереве, — говорил он ей, смеясь и погружая руку в длинную и струившуюся, как вода, шевелюру, — все время цепляешься то лапкой, то клювом». Покусывание превращалось в укус; он прижимал ее к себе, слегка царапая, обозначая этим страсть, от которой начинает играть кровь; одновременно он разглядывал на стене желтое солнечное пятно, которое уже опустилось и вскоре должно было коснуться кровати. «Мало времени, — думал он про себя как-то оцепенело, — у меня мало времени». Он вскакивал с постели и торопливо одевался — как раз сейчас грузовичок отправлялся в Фализы. Война всегда приводила Мону в состояние скептического, снисходительного удивления.

— Что ты забыл, дорогой, в этом доме? Он так уродлив, — иногда говорила Мона, пока он одевался.

Она смотрела на него, слегка нахмурив лоб, как бы обозначая сложную мысль, опершись локтями о край кровати, обхватив ладонями подбородок, — и эти слова внезапно отдаляли его от нее, отрывали от привычного берега; ему казалось, что под ним дрейфует — и ничто не могло ее остановить — створка гигантской раковины, уже подхваченная дыханием моря.

Когда он возвращался в Фализы, весь остаток дня протекал бурно и свежо; даже если он не должен был встречаться с ней, всегда оставалась вероятность того, что в любую минуту она может прийти; она могла или подсесть в машину, спускавшуюся из деревушки в Мориарме, или же уводила Джулию на прогулку в лес — и вот уже мелкие шажки стремительно поднимаются по лестнице дома-форта; ему казалось, что пустые часы навсегда исчезли из его жизни. Даже ее отсутствие не было ему в тягость; в каждый из этих дней он вступал, как в открытые всем ветрам аллеи пляжей, — одни свежее других, ибо на каждом повороте непроизвольно поднимаешь голову, чтобы увидеть, не блеснет ли еще раз море в конце уходящего вдаль пути.

Вместе с провизией и корреспонденцией грузовичок доставлял из Мориарме также и прессу; порою, ожидая Мону после обеда в доме-форте, он, чтобы заметить ее еще издалека, устраивался у окна, откуда, если наклониться, просматривалась вся дорога, и раскладывал перед собой целую кипу газет. Он вряд ли мог объяснить себе, что вызывало у него повышенный интерес к ним в этот момент. От благовоспитанного тона этой писанины его неизменно тянуло на зевоту — этакое празднословие наихудших, ничем не занятых дней знойной поры, прикрашенное, однако, каким-то робким вступлением духовых инструментов; пристрастие к подвижным видам спорта на открытом воздухе удачно сочеталось в них с приторнейшими воздыханиями рубрики сердечных дел: «Во время инспекционной поездки в порту Лориана утонул морской офицер. — Роман о любви до тридцати восьми лет, роман о славе после тридцати восьми — такой была героическая жизнь легендарного Костюшко. — Почему бы нам не сыграть несколько тактов „Марсельезы“ после „God save the King“? [8]— спрашивает бригадный генерал Спиерз у палаты общин». Эта камерная болтовня ненормальных оттеняла пустоту, делая ее почти завораживающей; неожиданно какая-нибудь зияющая в конце абзаца фраза, загадочная и содержащая намек, наводила на мысль о том, что в газете не хватает, очевидно, целого листа. Война поблескивала, коптила тут и там, как плохо погашенный костер; внезапно переменившийся ветер одним броском покрывал сотни миль, разметывая искры, достигавшие даже дремучих лесов Карелии. Что в действительности могла означать война в Финляндии? Чувствовалось, что на вольных просторах рассеянно продолжается мировой ход событий и поступавшие оттуда вести не очень-то отличаются от того, что происходило всегда; удивляла даже мысль о том, насколько обитаемой была эта война, вот только эта жестикуляция оставалась беззвучной, как если бы за ней наблюдали через плотный иллюминатор — казалось, что на сердце Европы, на сердце мира спустился огромный батискаф, и вы чувствовали себя как в западне под этим стеклянным колпаком, влажный воздух которого давил на виски, вызывая легкий шум в ушах. Гранж то и дело отрывал взгляд от этих заполненных пустотами страниц и смотрел в сторону леса; ему вспоминался 1914 год: забираясь в детстве на чердак, он частенько забавлялся тем, что листал подшивку пожелтевших газет со статьями, исполненными грубого желания рвануться вперед, подобно лошадям, долго рывшим копытами землю за белой чертой и выстрелом стартового пистолета пущенным разом в галоп перед топающей и визжащей публикой, — чем объяснить, что нынешняя война заразила мир таким болезненно-томительным ожиданием? Время от времени от ветки отделялся сухой листок и бесшумно пикировал на шоссе — такой ничтожный в прозрачно-холодном воздухе; но то, что приближалось, вряд ли можно было назвать зимней спячкой; скорее думалось о том мире, который затих на подступах к тысячному году, со смертью в душе, повсюду разбросав бороны и сохи, ожидая предзнаменований. «Нет, — думал Гранж, — на сей раз подкарауливают не галоп Апокалипсиса: по правде говоря, не ждут ничего, кроме разве что этого уже смутно предугадываемого ощущения конца» — как в плохих снах, когда при свободном падении все внутри обрывается, — ощущения, которому, если попытаться быть точным — хотя этого совсем не хочется, — больше всего подошло бы, очевидно, выражение «дойти до ручки»; и действительно, наилучшим выходом теперь был пьяный сон на песчаном берегу; никогда у Франции не было такого тошнотворного привкуса во рту, и никогда она с такой яростью не натягивала на голову одеяло. Покончив с газетами, он наливал себе немного кофе, приготовленного в кастрюльке на плите, и закуривал сигарету. Вновь приступать к чтению он не спешил (в своем сундучке вместе с несколькими детективными романами — уже проглоченными, но неизменно перечитываемыми — он привез томик Шекспира, только что вышедший из печати «Дневник» Жида и «Незабываемое» Сведенборга в английском издании); он на секунду пытался представить себе надвигающуюся войну, то есть старался выстроить более или менее вероятный план развития событий, в котором бы нашлось место нескончаемому туризмув лесу. В настоящей войне его беспокоила не столько опасность для жизни, сколько передвижение: наихудшим из зол была необходимость покинуть дом-форт. Однако в целом шансы представлялись умеренными. Вступление в Бельгию исключалось: одного раза было достаточно. Быть может, немцы нападут через Швейцарию или же возьмут в осаду линию Мажино; это бы растянулось надолго: немного академичная дуэль артиллерий, что-то вроде осады Парижа в семидесятом, когда празднично разодетые семьи собирали осколки снарядов, прогуливаясь вдоль бастионов. Или же дело между собой уладят летчики. Иногда он воображал две армии часовых, продолжавших нести свою нескончаемую караульную службу с каждой стороны border [9], превратившейся в джунгли диких трав; больше всего ему нравилась сама идея границы, воспоминание о «Казаках» придавало ей какую-то поэтичность: начнется дикая жизнь, длительные попойки, товарищество завсегдатаев леса, ночи в засадах, наполненные шорохами зверей и птиц. Даже известная умеренность такой жизни не сделает ее с течением времени невыносимой, а напротив, более сопряженной с риском и более настороженной, когда звук выстрела не обязательно будет означать, что стреляли в дичь. Он будет жить здесь с Моной.

«Да кто знает?» — размышлял он, щуря глаза от нахлынувшего потока слепой радости, никогда не испытанной ранее и путавшей его, и торопливо проводил кончиками пальцев по дереву своего елового стола: за последние несколько недель он стал суеверным. Однако даже в этой мысли он не находил отдохновения: это был обманчивый сон тела, которое всю ночь приноравливается к легкой бортовой качке скорого поезда, находящегося в движении.

вернуться

8

Боже, храни короля (англ.).

вернуться

9

Границы (англ.).