Изменить стиль страницы

— Тебе обязательно нужно приехать в Аскону! — воскликнул Жюльен. — Нам о стольком надо бы переговорить!

— Так ты отправляешься в Аскону трепаться или трахаться? Ты спишь со своей любимой женщиной или ограничиваешься восхищенными взглядами?

— Ну, трахать ее я тоже буду! По крайней мере, надеюсь!

— Заметь, Жюльен: я прекрасно понимаю, что можно любить женщину до безумия и ни разу не спать с нею… Самой большой любовью в моей жизни была и навсегда останется женщина, которую я видел всего десять минут на вокзале в Савоне… Я даже имени ее не узнал… «Я потерян тобою, мне неведомо, где ты. Как тебя б я лелеял, о, знавшая это!»

— Браво! — отреагировал Жюльен. — Прошло целых двенадцать лет, а ты еще помнишь те стихи Бодлера, которыми тогда пичкал нас Эли…

Но Лорансон напомнил, что Жюльен еще не досказал свою барселонскую историю.

В тот день среди испанской толпы Жюльен почти физически ощутил, как универсальны ценности демократии. То, что он вновь открыл для себя, шло отнюдь не только от головы и вовсе не показалось ему откровением. Просто в едином тигле наконец сплавилось то, что уже долго копилось, разрозненные мысли пришли в необходимый порядок.

— Во всяком случае, я тогда понял, — объяснял он Лорансону, — что каталонское самоопределение, как бы ни были заурядны представления тех, кто его добивался, способствовало умиротворению Испании, где разнородность и разношерстность устремлений обогащались универсальностью демократических принципов. И напротив, баскское движение, основывающееся, по сути, на тоталитарном варианте того, что Руссо называл «человеческим договором», в борьбе с демократией обедняет себя до полного идиотизма и мракобесия, превращая терроризм в своего рода мистическое действо, а на самом деле просто в мистификацию своей подлинной сути.

— А у меня такое же просветление наступило не в Барселоне, а в Иерусалиме! — одобрительно кивнул Лорансон. — И помогла мне книга: эссе Оруэлла «Лев и Единорог».

— Оруэлла? Теперь мне понятно, почему ты носишь такие насквозь британские усики времен колониальных войн. Ну-ка расскажи! Что там было в Иерусалиме?

Но Даниель Лорансон жестом отмел любые вопросы:

— Подождем до Асконы. Надо же что-то оставить и для тамошнего нашего сидения…

Он еще не знал, что Сапате осталось жить всего несколько часов. Не ведал, что не поедет в Аскону и не сможет рассказать Жюльену, о чем беседовал с Иегудой Авирелем в его иерусалимской библиотеке.

Пока что Даниель поднял голову и снова прислушался:

— Ты слышишь, старина, что он делает? — мотнул он головой в сторону эстрады.

Неизвестный им музыкант заиграл соло из «Cornet Chop Suey».

И они оба дослушали его, отбивая такт сплетенными над столом руками.

Жюльен Сергэ открыл глаза и взглянул на воды озера Маджоре, матово блестевшие до самого горизонта под лучами заходящего солнца.

Затем он перевел взгляд на запад, туда, где начиналась долина Маджиа.

Он находился в Асконе, близ Локарно, там, где некогда Бакунин проводил зимние месяцы.

Снова и снова ему приходили на память слова из нечаевского «Катехизиса»:

«Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Он презирает общественное мнение. Он презирает и ненавидит во всех побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность. Нравственно для него все то, что способствует торжеству революции, безнравственно и преступно все, что мешает ему. Разумеется, он не должен ожидать какой-либо жалости к себе. Каждый день он обязан быть готовым умереть. Все в нем поглощено единым исключительным интересом, единой мыслью, единой страстью — революцией».

Молоденькая гостиничная служанка подбежала к нему: его звали к телефону.

Пять часов. Предстоял разговор с Даниелем Лорансоном.

X

Небо расчистилось, и уже издалека можно было разглядеть почти весь Париж.

Даниель Лорансон набрал номер отеля в Асконе, поглядывая в окно гостиной. Где это? Кажется, у Гюго: «…и равнина упирается в Молиньон и Сен-Лё». Там еще что-то было о «голубом небе»…

И здесь в окне голубело декабрьское небо. Как у Виктора Гюго. Далеко простирались точеные профили парижских дворцов, Сакре-Кёр белел как сахарная голова, а серый раструб Эйфелевой башни лениво уходил в вышину.

Аскона откликнулась женским голосом с жестковатым немецко-швейцарским акцентом. Он попросил к аппарату Жюльена Сергэ. Ему ответили, что господин Сергэ ожидал звонка и его сейчас пригласят.

Цюрихский акцент — это серьезно!

Сергей Геннадиевич Нечаев прибыл в Цюрих весной 1872 года. Он приехал из Парижа, где жил во время франко-прусской войны на улице Жардине и в доме на Сент-Андре-дез-Ар… Когда он приехал в Швейцарию, в руках у него был только небольшой чемоданчик и две книги: «Исповедь» Жан-Жака Руссо и «Подлинные мемуары» Робеспьера. Потрясающее начало для какого-нибудь романа!

Его попросили не класть трубку. Господин Сергэ сейчас подойдет.

Он поднял глаза и увидел, что в комнату вошла Вероника. Кажется, сиделку или компаньонку его матери звали именно так. Когда он полчаса назад зашел к ним, она сразу отнеслась к нему с отчетливым недоверием. И вот сейчас заявилась в комнату, где стоит телефон, и копается в ящиках, напустив на себя таинственность и делая вид, будто разыскивает что-то, по-видимому, несуществующее. Она явно следила за ним.

— Мадемуазель, — вежливо обратился он к ней, — не могли бы вы оставить меня одного? У меня приватный разговор…

Она подняла на него глаза и испепелила его взором.

— Приватный? Что вы имеете в виду? Сдается мне, вы не у себя дома…

Даниель как можно радушнее улыбнулся ей.

— Вы ошибаетесь, — мягко возразил он. — Вернее, вы не совсем правы… Мадам Марру — моя мать… Ведь она вам сказала это, не так ли?

Да, действительно, она об этом говорила.

По правде говоря, она встретила сына без особого удивления: «Я же знала, Даниель, что ты вернулся! А мне никто никогда не верит!»

— Уйдите! — неожиданно резко приказал Веронике Даниель.

Она заколебалась, попробовала возразить. Тогда он вытащил из кобуры свой «магнум» и направил на нее.

— Вы уберетесь или нет? — рявкнул он.

Что ей оставалась делать? Она ретировалась.

— Жюльен? — спросил он в трубку.

Да, это Жюльен. Каким-то странно болезненным голосом он спросил Даниеля, когда его ожидать…

— Я не приеду, — отрезал Лорансон.

Но почему, ведь еще вчера они обо всем договорились, что же могло случиться…

Даниель снова прервал его:

— Ты там в Асконе со своей любимой женщиной?

— Да, черт возьми! — воскликнул Жюльен. — С двумя сразу. С любимой женщиной и лучшей подругой любимой женщины… Такое со мной впервые.

Даниель засмеялся. Смех был холоден как лед.

— Так пользуйся, Жужу. Может быть, это последняя возможность! Насколько я понял, ты не знаешь самых свежих новостей?

Он рассказал Жюльену о Луисе Сапате. Объяснил, что ему слишком поздно ехать в Швейцарию, поскольку те что-то замышляют: тут чувствуется новая стратегия. Похоже, будет продолжение. Еще вчера все было очень хорошо. А теперь — война. Натянуть им нос можно, только если не терять ни минуты.

В общем, прощай, Жюльен. Почти наверняка прощай. Лучше бы Сапата прикончил его тогда, двенадцать лет назад.

Сергэ пробовал настоять на своем, приводил какие-то аргументы, просил не бросать трубку, пытаясь с ее помощью удержать его на поверхности, словно утопающего, которому бросили конец веревки. Только вот кто же сейчас тонул? Нечаев или сам Жюльен Сергэ?

Даниель Лорансон повесил трубку.

Чуть ранее, распив бутылку шампанского с Иридой и Агатой и пригласив их обеих встретиться за ужином — сегодня его грядущее было перенаселено ожидающими его женщинами, — Даниель отправился пешком на улицу Альма.