Изменить стиль страницы

Нет, не тема привела его в такое негодование. Не сама по себе история этого абсурда — ибо, согласитесь, пытать человека, чтобы заставить его сказать, какого цвета было его гестаповское удостоверение, абсурд полнейший! Шизофренический бред! Как будто мелкие доносчики получали в гестапо удостоверения! Кстати, эти удостоверения были зеленые. И Тереза прекрасно это знала. Может быть, ей доводилось встречать гестаповских осведомителей, которые хвастались перед ней своим красивым удостоверением, вместо того чтобы на нее донести. Короче, они были зеленые, и слава богу! Что бы она делала, окажись они красными? Красное удостоверение сотрудника гестапо — конфуз, да и только!

Ужаснуло Пьера не то, что Дюрас вспоминает эту гнусность. Память о таких вещах необходима. Она может стать очистительной. Нет, все дело было в тоне, в позиции, с которой это подавалось. Ибо для Дюрас это была вовсе не гнусность. Она рассказывает про пытку с гордостью, с самодовольством, с уверенностью в собственной правоте. «Не будет больше на свете справедливости, если сейчас она сама не станет ею», — написала Дюрас. Не будет больше на свете справедливости, если не подвергнуть пытке жалкого грязного старика. Если не присвоить себе право вершить суд — пусть неправедный, зато революционный. Старая песня! Разумеется, справедливость — это она, Тереза. «Она маленького роста. Ей ничего не нужно. Она холодна, ею владеет холодный гнев и требует, чтобы она холодно выкрикивала слова, рожденные необходимостью, неотвратимой, как стихия. Она — это справедливость, какой не было на этой земле уже сто пятьдесят лет».

Книга выпала у него из рук. Пьер просто взвыл от ярости.

Сто пятьдесят лет! Если отсчитывать от 1944 года — это французская революция! Значит, со времени взятия Бастилии пришлось ждать, когда наконец Тереза поймает мелкого стукача — да еще не факт, что он действительно был стукачом и не солгал насчет зеленого удостоверения, чтобы его перестали бить! — и устроит этот славный революционный допрос, а потом опишет его, чтобы в бедной Франции наконец-то возродилась справедливость!

На этой фразе Пьера и стошнило.

Но самым большим потрясением оказалась для него даже не сама книга. А то, что он ни в ком не встретил понимания. Да брось ты, это же роман, все придумано, яйца выеденного не стоит! Кенуа взывал ко всем, пытался поднять общественное мнение. Он даже писал длинные письма влиятельным критикам, у которых были постоянные колонки в крупных газетах. Никакого впечатления, никакой реакции.

Даже Жюльен Сергэ разочаровал его.

Дюрас не интересовала его как писательница. Хотя его занимало само явление, мода на нее, ее образ в массовом сознании — look Дюрас, как сказала бы она сама. Жюльен считал это любопытным. Он прочел «Боль» по настоянию Кенуа, назвал похабщиной эту апологию пыток во имя народной справедливости. И все! «Как? — кричал Кенуа. — Неужели ты ничего не предпримешь через газету?» Но Сергэ явно не собирался что-либо предпринимать. «Да кому она нужна, твоя Дюрас?» — говорил он. Пьер задыхался от негодования. Как же так, она разглагольствует, всех поучает, интервьюирует президента, вещает от имени левых! Сергэ только пожимал плечами. Тем хуже для президента! И для левых! Плевал он на них!

На этом дело и кончилось. Но Пьеру Кенуа с тех пор снились кошмары.

Итак, в среду, семнадцатого декабря, Кенуа, проснувшись в шесть часов, не смог больше заснуть. Он натянул джинсы, свитер и отправился на кухню, переоборудованную под фотолабораторию.

Ему надо было проявить вчерашние снимки. Он сделал их скрытой камерой в холле роскошного парижского отеля в районе Альма.

Они в «Аксьон» напали на след тайной торговли оружием для Ирана — она как бы входила в общий план большого дипломатического шахер-махера, чтобы наладить отношения Франции с Хомейни. Сергэ бросил на это дело Кенуа, зная наверняка, что через него никакой утечки не будет. Пьеру уже удалось засечь одного из главных посредников, некоего ливанского бизнесмена с паспортом подданного Саудовской Аравии. Без конца меняя одежду и, насколько возможно, внешность, Пьер целыми днями околачивался в барах, гостиничных холлах, дорогих ресторанах и домах свиданий, чтобы сфотографировать тех, с кем встречается ливанец. Материалы, которые он собрал, были взрывоопасны: настоящая бомба, хорошо еще, если она не взорвется у них в руках!

Сергэ, разумеется, не сам вышел на торговцев оружием, его навел дивизионный комиссар из отдела по борьбе с терроризмом, не выдержав трусливого лавирования начальства и иезуитских препон, которые чинили следствию кое-какие официальные инстанции, полагая, будто они ведут с Ираном тонкую игру, в то время как их обманывали, словно малых детей.

И вдруг Кенуа подскочил на месте.

Это не фигура речи. Он подскочил на месте буквально. Так, что даже выронил склянку с каким-то химическим составом, которая упала и разбилась. Он вытер на полу лужу, чудовищно ругаясь.

Потом он вернулся к поразившему его негативу.

Он только что увеличил один из вчерашних снимков. Ливанец, которого он выслеживал, прощался с группой каких-то людей в холле гостиницы. Увеличивая отдельные части снимка, Кенуа пытался получить более или менее четкие портреты этих людей.

И вдруг он узнал мужчину на заднем плане.

Чуть боком к объективу, облокотясь на стойку администратора, стоял Даниель Лорансон.

Было отчего подскочить. Отчего уронить склянку.

Пьер Кенуа занялся этой частью снимка. Он сделал несколько увеличений, сначала, для скорости, черно-белых. Потом напечатал полученное изображение в цвете.

На него смотрел усатый, слегка отяжелевший — все-таки прошло двенадцать лет! — Даниель Лорансон собственной персоной. Или его двойник. Это были его квадратные плечи, его льняные волосы, его элегантность, его плотоядная улыбка — не спутаешь!

Кенуа развесил фотографии для просушки. Потом вернулся в комнату, приготовил на плитке кофе, выпил его вместе со стаканом кальвадоса. У него дрожали руки, вспомнился ночной кошмар. А за ним все кошмары последних ночей.

Это он, Пьер Кенуа, разыскал Нечаева в семьдесят четвертом, когда тот порвал с организацией, чтобы привести в исполнение свой террористический план. Это он, Пьер, добыл тогда адрес некоей Кристин, подружки Даниеля. Они начали за ней следить и вышли на него. Остальное — похитить его и засадить в надежное место, заранее оборудованное ими для важных заложников, они тогда называли это «народной тюрьмой», тошно вспомнить! — было уже проще пареной репы.

В развязке этой истории Пьер участия не принимал. Ему все рассказал потом Сергэ.

Организация приговорила Нечаева к смерти, если он останется во Франции, и Даниель предпочел отправиться в Центральную Америку, где примкнул к партизанам. А через несколько месяцев покончил с собой.

Кенуа никогда не верил до конца в эту версию. Во всяком случае, в ее финал. Он считал, что отъезд в Америку и самоубийство в Гватемале были хорошо разыгранным спектаклем, чтобы скрыть правду.

Но так или иначе, а Даниель Лорансон тогда погиб. И никак не мог оказаться через двенадцать лет после смерти в холле парижского отеля!

Пьер положил снимки в конверт. Было половина восьмого. Он позвонил Жюльену. Трубку сняла сонная Сюзанна. Оставался только один способ связаться с Жюльеном — обратиться к Фабьене.

VI

«Дайте прослушать запись старшему комиссару Роже Марру… Дело очень срочное. Пусть свяжется со мной сегодня утром. Как можно скорее. От этого зависит жизнь людей. Это касается Нечаева… Сделайте это в память о нашем путешествии в Мадрид, комиссар!»

Марру нажал кнопку и остановил кассету.

Начальник отдела вызвал их к себе всех троих: Марру и обоих инспекторов — Дюпре и Лакура, чтобы узнать, как идет расследование.

Вид у него был удивленный и слегка негодующий.

— Вы путешествовали с Сапатой! — воскликнул он.

Инспекторы уставились на Марру. Он знал, что им самим до смерти хотелось задать ему этот вопрос. Но они не посмели.