– Бебдерн! – заорал он.

Одного только Гарантье было недостаточно. Это был не партнер, а, скорее, деталь декорации. Странная, барочная нота, которая творила с серым цветом то, что Ван Гог делал с желтым. В самом крайнем случае он мог изобразить вокруг вас силуэт эксцентричного профессора, со своим собственным языком, навязчивыми идеями, японской прядью, как бы бесплотным присутствием. Но это все.

– Она не может так с нами поступить, – сказал Вилли. – Нет, нет и нет!

– Ни в чем нельзя быть уверенным, – сказал Гарантье, – даже в самом худшем. A priori,казалось бы, женщина, так пылко мечтающая о любви, не может довольствоваться любовью. Спросите у какого-нибудь старого коммуниста, что он думает о коммунистических режимах, тех, что стоят на земле. Между любовью и потребностью любви нет общей меры.

– У меня нет времени ждать, пока она разочаруется, – сказал Вилли.

Он налил себе еще шампанского. Он и вправду спешил. Он так хотел пойти укрыться в конуре Плуто и спать в его объятиях, что у него даже выступили слезы на глазах.

– Бебдерн!

Великий импровизатор просунул голову в приоткрытую дверь. Он шел на помощь.

– Что вам от меня нужно? Я занят.

– Что вы делаете?

– Надеваю ваши кальсоны. Я пытаюсь влезть в ваши кальсоны. Кто знает, всякое может случиться. Вы позволите?

Он исчез.

– Проклятье, – сказал Вилли, – этот тип в духе персонажа, что, очевидно, встречается в пьяных видениях.

– Одевайтесь, Вилли, – сказал Бебдерн, вновь просунув голову. – Мы идем на наш конкурс красоты. И не смотрите вы постоянно на телефон, а не то выведете его из строя.

Вилли стащил с ноги туфлю и запустил ею ему в голову.

– Это чернильница, которую нужно воспринимать как Лютер, – сказал, вновь появившись, Бебдерн, – без этого читатели не поймут.

– Если бы я верил в дьявола, – завопил Вилли с надеждой, – я хотя бы знал, с кем имею дело!

– Только не нужно считать их глупее, чем они есть, – сказал Бебдерн, появившись и вновь исчезнув.

Вилли почувствовал себя лучше. Он распечатал другую бутылку шампанского, чтобы обзавестись уважительной причиной: на хлопок пробки немедленно прибежал Бебдерн – длиннополое его пальто мело ковер, – выпил один за другим три бокала шампанского и умчался.

– Я знаю, кого он напоминает, – сказал Вилли. – Граучо Маркса. По-моему, он нарочно ему подражает. Бебдерн! Ты подражаешь братьям Маркс, так?

Бебдерн высунул голову из-за двери.

– Мне это пришло в голову раньше, чем им, – сказал он с обиженным видом. – И я ведь не делаю этого на экране. Я действительно отдаюсь этому полностью!

– Когда тебе это пришло в голову? – спросил Вилли, входя в роль господина Лойолы.

– Это придумал мой отец после первых погромов, – сказал Бебдерн. – Когда впервые у него на глазах один казацкий командир изнасиловал его жену и когда тот кончил и казаки отпустили отца, он подошел к командиру и спросил его: «Вы что, не могли сначала спросить у меня, вы, офицер?»

– В жизни нужно защищаться, – сказал Вилли одобрительно. – Нельзя давать помыкать собой.

– А что вы хотите, – сказал Бебдерн, – либо у вас есть чувствительность, либо нет.

Вилли не очень любил реплики a parte,но эта ни к чему не обязывала.

Гарантье слушал их, улыбаясь. Двадцать пять лет назад он вел бы себя так же, как они, но теперь он больше не верил крику, он даже не верил больше голосу. Он на дух не переносил Мольера, фарс, насмешку, клоунов, мешавших миру исполниться в сером цвете и отстраненности. Что не мешало ему пить, даже напротив.

– Вы слишком полагаетесь на юмор, – сказал он. – Юмор – это буржуазный способ ничего не менять в окружающих нас оскорбительных реальностях. Это буржуазный способ защитить свой комфорт. Впрочем, я не понимаю людей без кожи: как могло случиться, что у них раньше была кожа? Вы пытаетесь укрыться в бурлеске, пролезть в comic-strip,чтобы не смотреть в лицо своим общественным обязанностям. Это антимарксистски.

– Извините меня, – пробормотал ужаснувшийся Бебдерн. – Я, видимо, уже не знаю, что делаю.

От страха у него дрожали колени.

– Да будет, будет вам, – попытался успокоить его Вилли, – мы им не скажем.

– Я хочу ладить с ними! – простонал Бебдерн. – Не хочу иметь врагов среди левых! Хочу ладить с ними! Именно это и ввергло меня в подобное состояние.

У них – у всех троих и у каждого на свой лад – было такое впечатление, будто они строят лучший мир. Гарантье при этом выглядел самым скромным, самым утонченным: его даже можно было принять всерьез. Его близость к остальным выдавал лишь едва заметный акцент. Разве что моментами он чуть подчеркивал себя, капельку шаржировал свой персонаж: он работал с абсолютной тонкостью, требовал понимания, своего рода предварительного приобщения к тому, что пародировал: он сохранял свою склонность к абстрактному даже на арене. Бебдерн творил абсолютно нагло, как бы из нежной к вам ненависти. Что касается Вилли – тот не выбирал, он полагался на свое вдохновение, он просто старался не оказываться там, где было очень больно.

– Так на чем мы остановились? – спросил Вилли.

Они слегка вышли из своих ролей и персонажей, и Бебдерн, будучи наименее пьяным, первым заметил это и исправился.

– А наш конкурс красоты? – быстро, чтобы реальность не успела сделать свое дело, спросил он. – Ну же, Вилли, одевайтесь. В последний раз вам говорю. Иначе наша маленькая история уже сегодня вечером попадет в газету. – (Про себя: уж я об этом позабочусь!)

Он помог Вилли влезть в брюки.

– Хочу надеть фрак, – пробормотал Вилли. – Хочу быть абсолютно безупречным. Хочу показать одним своим видом, что я выше всех их жалких мерзостей. Дайте мне лебединую манишку.

Но чего ему в действительности хотелось, так это вызвать у себя ощущение, что он живет в одном из первых фильмов Мака Сеннета, Чарли Чаплина, Толстяка Арбакля, с их обязательными пьяницами во фраках, с неизменными цилиндрами на головах, вышагивающими нетвердой походкой вокруг канализационных люков в освобожденном мире, где с вами ничего не могло случиться, где страдание было смешным и где никогда ни один кульбит плохо не заканчивался. Ему было десять лет, когда ему впервые было дано проникнуть в волшебную темноту. Затем он проводил целые дни – забывая съесть булку с вареньем, которую давала ему на полдник мать, – без конца наблюдая одни и те же тени в одних и тех же удивительных и забавных ситуациях, пока не пришел владелец кинотеатра и не вышвырнул его вон после того, как он просидел на трех сеансах кряду под звуки усталого пианино. Еще и сегодня он немедленно узнавал услышанные им тогда мелодии – ничего кроме них он по-настоящему не любил, это были единственные музыкальные пьесы, которые он понимал. Достаточно было услышать несколько нот, чтобы к нему вернулись его десять лет и все те бородатые тени, которые всегда были слишком толстыми или слишком худыми, слишком короткими или слишком длинными, – они жестикулировали в мире, в котором происходило только непредвиденное и в котором взрослые могли быть поняты детьми.

– Я тоже облачусь во фрак, – заявил Бебдерн. – Так у меня наконец-то появится ощущение, что я окончательно порвал с рабочим классом. Знаете, что я учудил несколько дней назад?

– Нет, – сказал Вилли. – Расскажи.

– В Ницце была забастовка и манифестация рабочих. Я сказал себе: самый момент выступить. Знаете, что я сделал? Я проскользнул в колонну и украл у рабочих два бумажника. Классовая ненависть, ну, вы понимаете. На меня это как-то разом нашло: только между нами, мой отец был мелким собственником, буржуа. Скрывай не скрывай – однажды это все равно выйдет наружу. Да к тому же с моими прошлыми мечтаниями… Так, сказал я себе, я от них освобожусь. Ну как? Что вы на это скажете?

– Чертовски здорово, Арпо, – сказал Вилли.

– А что вы хотели? Если уж наделен чувствительностью, нужно уметь ее защищать. Когда на протяжении тридцати лет вкладываешь все свои надежды в пролетариат, нужно уметь возместить себе это. Нужно уметь сделать жест. Забыл вам сказать, что в тот день была годовщина Октябрьской революции.