Изменить стиль страницы

«Ты умеешь и молчать».

«Умею, командир».

«Так молчи».

Старшина беспрекословно выполняет приказ, как и вообще все приказы. Они смотрят в свои чашки, молчат в медленно ползущем полдне. Цион Хазизи зевает над кубиком, и Рами зевает, руки у них опускаются, и они только сидят и сморят в пустое, уходящее к горизонту пространство. Привыкли к постоянному присутствию песка перед глазами, и он их не раздражает. В этой полудремоте они не открывают газет, не читают книг и не выходят размяться в новые места вокруг поселения. В пустыне Рами живет вопреки себе самому и убивает в себе все, что мешает ему дремать – также и воспоминания. Он погружается в себя в своей комнате, как бедуин, завернувшийся в свои одежды в часы невыносимой жары. Рами любит бурю – тогда он просыпается, и покой нисходит на его душу. Когда начинается буря, шумят длинные острые листья пальмы, высокое дерево качается на тонком стволе, словно танцует на одной ноге, а крона борется с ветром. Сидит напротив Рами старшина, держит в ладонях бутыль с «тамархинди», согревая ее на горячей золе. Тонкая струйка пара затуманивает лицо старшины. Глаза Рами перебегают с лица Циона Хазизи на сотрясающуюся под бурей пальму, и дремлющий старшина, и шумящее дерево как бы стирают друг друга. Сердце Рами на стороне пальмы, ибо он не терпит открытых глаз на спящем лице. Он придвигает ближе к старшине медный бидон, испускающий пар, другая рука собирает в горсть все, на игральной доске, и отдает приказ Циону Хазизи:

«Кончили игру!»

И Цион Хазизи делает то, что всегда – выполняет приказ: берет медный бидон, нагретую бутыль и уходит. Рами остается в комнате, в полдень, в жаркие часы, и не ложится на кровать, хотя устал, и душа просто исходит усталостью. Он стоит у окна и наблюдает, как батальон поселенцев-солдат, после похода по ту сторону границы, возвращается через ворота на базу, собирается под деревом, снимает оружие около цистерны с горючим. Лица их багровы после ходьбы под солнцем, хотя оно и зимнее. Движения их как в замедленных кадрах фильма. Форма делает высоких – более высокими, низких – более низкими, толстых – более толстыми, а худых – более худыми, и всех вместе – неряшливыми. Поселенцы-солдаты вернулись из пустынной страны врага в пустынную землю отцов. Пришел мир, а война словно бы продолжается. Арабы и евреи убивают друг друга новыми способами. Война кончилась, но арабы и евреи продолжают в ней гибнуть. Но в этом поселении, напротив Синайской пустыни, нет войны, граница погружена в дрему и раскрыта пустынной скуке. В этом желтом песчаном пространстве нет ничего – ни мира, ни войны, ни родины, ни цели, ни врага, ни друга, ни Адас, ни Мойшеле, ни Бога, ни бесов, ни счастья и ни судьбы. Все это покрыл песок. Тут не имеет никакого значения странная война, пришедшая вслед за соглашением о прекращении огня, война лицом к лицу. Все, что происходит в стране и в мире – вне компетенции поселенца. Для него существует лишь пустыня, как и существовала тысячи лет назад. Но, все же, следует вести речь о целях этого сидения в песчаной пустоши, и нет в этом деле лучше старшины, ведущего разъяснительную работу на построениях. При любой подвернувшейся возможности он строит их и начинает говорить, потому что любит говорить, и потому, что Рами дает ему эту возможность играть роль генерала. Солдаты стоят смирно, отдают честь знамени, развевающемуся на высоком древке, и Цион Хазизи поправляет берет, вытягивает спину и поднимает голову в сторону знамени. Солдаты переходят в позицию вольно, старшина произносит речь, и слова ее, подобно знамени, развеваются на ветру. Мы стоим здесь, на границе, говорит он, силой верности, чести и любви к нашей прекрасной стране, стреляем по врагу, скрывающемуся от наших глаз, и эти пески хороши для евреев, и есть значение в войне, в которой побеждают. Цион Хазизи говорит об атакуемых и защищающихся, и строй смотрит в даль пустыни. Зимой на ней не увидишь ни бедуина, ни коз, ни овец, ни верблюдов – все пошли пастись за горы, туда, где идут дожди. На вершине древка птичка выводит рулады, подобные флейте. У этой птички сильные крылья, и когда она ими машет, насекомые в песках начинают метаться, и она их прихватывает и поедает. Иногда глаз внезапно замечает взметающийся песчаный холмик на ровном месте, и оттуда выскакивает птица песчаного цвета. Окраска делает достаточно большую птицу невидимой. Зазевается жертва, она внезапно настигает ее.

Ветер, поверх строя, развевает знамя, а солдаты все время прокашливаются и протирают глаза. Цион Хазизи говорит также поверх их головных уборов.

«Израильский солдат бросаются вперед с дерзостью!»

Это самый жирный кусок в речи старшины, и все глотают его, кашляя и улыбаясь, и построение завершается в добром настроении. Опять выполняют команду смирно, отдавая честь знамени, исполняя гимн, и затем расходятся. Командир не укажет старшине на его ошибку в использовании слова «дерзость», которая также и «наглость». Кто он, чтобы учить Циона Хазизи оборотам языка, употреблявшимся в прошлом? Никто не может быть умником в пустыне, где горячий ветер сушит всем мозги. Стоит Рами у окна, смотрит на запыленных поселенцев, и повторяет приказ старшины в конце каждого построения:

«Разойдись!»

В этот полуденный час Рами пытается подвести некий душевный итог своих отношений с красавицей Адас и умником Мойшеле. Стоят ли они оба его затворничества в пустыне? Мойшеле оставил страну и стерт с карты, Адас сидит где-то там, в заповеднике любви, куда Рами запрещено войти. Готов ли он вернуть ее Мойшеле ценой своего возвращения домой? Это возвращение лишено всякого смысла, чести, любви, оно разрушает все моральные устои в душе. Стоит ли чего-то любовь, у которой нет никакого основания, страсть, которая внезапно оказывается бессильной? Чем хороша такая любовь? Она прекрасна и хороша сама по себе.

Много мыслей, волнующих сердце, возникает у командира в пустоте полдня. Сушь пустыни – на языке. Жажда сводит с ума по влажной капле, по апельсину, из которого истекает сок, по желанию вгрызться в свежий плод, по зеленым ландшафтам, по красочным цветам, которые там, за пределом этих сухих желтых далей. И все эти страстные желания направлены к Адас – потерянной его честью в тяжкую ночь мужского бессилия. И эта война за Адас будет длиться, пока это мужское бессилие не пройдет.

«Разойдись!» – прозвучала команда, и двор опустел от усталых солдат-поселенцев. Шли часы, и на зимнюю пустыню сошел сухой и холодный вечер. Цион Хазизи принес чайник с араком. Запас был достаточен на все зимние дни, и они сидят, опустошают чашки и даже не играют в шеш-беш. В этом ночном питии Рами уравнен с Ционом Хазизи. Глаза их ныряют в пруд арака, глаза каждого в своей чашке, и они тонут в ее глубинах. Еще чашка и еще чашка, и старшина скрещивает руки под подбородком, смотрит в окно, подмигивает ночи, и глаза его мокры слезами арака. Еще чашка и еще чашка, и Цион Хазизи оставляет подбородок, устремляет взгляд на Рами и начинает беседу. Первым делом, говорят его руки, двигаясь вверх и вниз, влево и вправо, замирая или обращаясь в сторону лица Рами. Старшина делает движения боксера, пьет еще чашку, лицо его начинает дышать гневом, и слова безудержно льются на Рами:

«Командир, горе спиртной капле, которая проливается внутрь женщины, и горе семени, которое проросло в ее чреве, пока не вышло на свет Ционом Хазизи. Горе женщине, которая родила сына на произвол глупых судей и тупых командиров. Виноват ли я, командир, в том, что девицы выпячивают грудь и вздымают соски, как мечи? Виноват ли я, что влажные их взгляды соблазняют наслаждениями, а покачивающие зады так и приглашают? Виноват ли я, что каждый угол – это приглашение в постель? Совокупляются, как собаки, на открытых тропах. Не стесняются даже старшины. Командир, хуже того: для них я – не стареющий старшина, молодость которого прошла, а старик Цион Хазизи, который никогда не был мужчиной. Командир, что я могу с собой сделать, если на меня нападает желание доказать, что мужчина всегда мужчина?»