Изменить стиль страницы

– Бегите домой, хватайте чемодан, – говорит. – Сегодня вечером выезжаем из Мемфиса в Нью-Йорк.

Тут мы поднялись к нему в кабинет, и он сразу перешел в то, другое состояние. Он бросил все бумаги россыпью на стол, взял с подноса свою тростниковую трубку и сел, а когда стал шарить по карманам, ища спички, или табак или еще что, то обнаружил и там кучу бумаг и тоже бросил их на стол, откинулся в кресле, как будто он вое уже перевидал и пережил и в следующие ото лет ровно ничего случиться не может.

– На новоселье, – говорит.

– Вы хотите сказать – "а свадьбу? Так оно, кажется, зовется, когда священник получает свои два доллара?

Он ничего не сказал, сидит и раскуривает трубку с таким видом, словно ювелир приплавляет еще один комочек платины к крышке часов.

– Значит, они не женятся, – говорю. – Значит, они просто, так сказать, соединяются. Слыхал я и об этом, потому-то и зовут эти гринич-вилледжские опыты мечтами: там можно проснуться рядом и не вскакивать с кровати, чтоб добежать до ближайшей регистратуры.

Он и не пошевелился. Только весь ощетинился, сразу, вмиг, даже не двинувшись с места. Сидит, весь ощетинился, как еж, а сам не пошевельнется и только говорит холодно и спокойно, потому что даже у ежа, когда он как следует ощетинится всеми колючками, голос может быть холодным, спокойным, сдержанным.

– Хорошо, хоть это и незаконно, я согласен применить к их отношениям термин «брак». Вы возражаете или протестуете? Может быть, вы найдете более подходящее определение? Ведь времени-то осталось мало, – впрочем, что ж я говорю «мало», – времени вообще не осталось. У нынешней молодежи времени и вовсе не осталось, потому что только глупцы моложе двадцати пяти лет могут еще верить и даже надеяться, что еще хватит времени у нас, у всех, кто еще жив сегодня…

– Но разве много времени нужно, чтобы сказать при священнике «да», а потом заплатить ему, сколько полагается?

– Но я же вам только что объяснил: и на это времени не осталось, если ты прожил всего двадцать пять – тридцать лет.

– Ага, значит, вот ему уже сколько, – говорю. – Сначала вы говорили просто двадцать пять.

Но его уже вообще нельзя было остановить.

– Всего одно десятилетие прошло, с тех пор как их отцы, и дяди, и братья покончили с той войной, которая должна была навсегда освободить государственный организм от паразитов – тех наследственных собственников, тех вершителей судеб рода человеческого, которые только что убили восемь миллионов живых существ и разрушили полосу в сорок миль шириной в Западной Европе. И вот через какие-нибудь десять – двенадцать лет те же самые бессовестные дельцы, даже не потрудившись сменить имя и лицо и только прикрываясь новыми должностями и лозунгами, позаимствованными из демократического лексикона и демократической мифологии, снова, без передышки, объединяются для того, чтобы погубить единственную, заранее обреченную отчаянную надежду…

«Сейчас он станет перечислять тех, кто разбил сердце президента Вильсона и погубил Лигу наций» [15], – подумал я, но он уже понесся дальше – вот уж действительно без передышки.

– Тот, кто уже сидит в Италии, и тот, другой, куда более опасный, в Германии, – потому что у Муссолини в распоряжении всего лишь итальянцы, а у того, другого, – немцы. И тот, кто в Испании, ему только и надо, чтобы его не трогали мы, все те, кто считает, что, если хорошенько зажмурить глаза, все само собой пройдет. Уж не говоря…

– Уж не говоря о том, кто в России, – сказал я.

– …о тех, что сидят у нас тут, дома: всякие организации с пышными названиями, которые во имя божье объединяются против нечистых в моральном и политическом отношении, против всех, у кого не тот цвет кожи, не та религия, не та раса: Ку-клукс-клан, «Серебряные рубашки» [16], не говоря уж о туземных, местных радетелях, вроде сенатора Лонга [17]в Луизиане или нашего дорогого Бильбо в Миссисипи, я уж молчу про нашего собственного дражайшего сенатора Кларенса Эгглстоуна Сноупса, тут у нас, в Йокнапатофском округе.

– Уж не говоря о том, кто в России! – говорю.

– Что-о-о? – говорит он.

– Ага, понимаю. Значит, он не только скульптор. Он еще и коммунист.

– Что? – говорит он.

– Ваш Бартон Коль, – говорю. – Они не обвенчались прежде всего по той причине, что Бартон Коль коммунист. Он не может верить в церковь и в брак. Ему не позволят.

– Нет, он-то хотел, чтобы они обвенчались, – говорит Юрист. – Это Линда не захотела. – И тут уж я сказал: «Что?» – а он все сидел, сердитый, колючий, как еж. – Не верите? – спрашивает он.

– Нет, верю, – говорю. – Верю.

– А зачем ей венчаться? Что хорошего она видела в законном браке, который наблюдала в течение девятнадцати лет, зачем же ей теперь хотеть того же?

– Ну, ладно, – говорю, – допустим. Впрочем, в это я все-таки не очень верю. В то, что вы раньше сказали, я верю – насчет того, что времени осталось мало. И что, когда ты молодой, можно во многое верить. Когда ты молодой, и в то же время смелый, можно ненавидеть всякую нетерпимость и верить, что есть надежда, а если ты по-настоящему смелый, так можно и действовать. – Он все еще смотрел на меня. – Я бы сам хотел быть таким, – говорю.

– Значит, надо не просто выйти замуж, а выйти за кого угодно, лишь бы законным браком. Лишь бы не сожительство. Даже вы так думаете!

– Я не о том говорю! Я хотел бы быть таким, как они. Быть непримиримым, верить, надеяться и действовать как надо. Любой ценой. Даже если для этого надо, чтобы опять стало меньше двадцати пяти, как ей. Даже если надо стать скульптором из Гринич-Вилледжа, как он.

– Значит, вы отказываетесь верить, что ей просто хочется ласки, хочется быть счастливой, как она это называет?

– Верю, – говорю я. – Всем хочется быть счастливыми. – В общем, на этот раз я с ним не поехал, даже когда он стал меня уговаривать.

– Глупости. Едем. А потом остановимся в Саратоге и поглядим на этот овраг, или гору, или откуда там ваш предок, иммигрант, этот самый Владимир Кириллыч Рэтлиф, перешел сюда на вашу родину.

– А он тогда вовсе и не назывался Рэтлиф, – говорю. – Мы и не знаем, как была его фамилия. Наверно, Нелли Рэтлиф, на которой он женился, не то что написать – и выговорить не могла, как его звали. Он и сам, наверно, не мог. Да и фамилия у них тогда была не Рэтлиф, а Рэтклифф. Нет, – говорю, – я не поеду, хватит и вас одного. Можете найти свидетеля подешевле, зачем приглашать меня – мне же не только надо оплатить проезд в оба конца, меня еще три раза в день кормить надо.

– Свидетеля чему? – говорит он.

– В такой важный момент ее жизни, когда она собирается официально или, во всяком случае, формально объединиться или, так сказать, скооперироваться с каким-то джентльменом, то есть с другом противоположного пола, как говорится по-умному, вы, наверно, едете, чтобы объяснить – кому она родня или, во всяком случае, кому она не родня, так ведь? – А потом я говорю: – Впрочем, она, наверно, все знает.

А он говорит:

– Как же иначе? Разве она могла девятнадцать лет прожить в одном доме с Флемом и все еще верить, что он ее отец, даже если это документально доказано?

– А вы ей ничего не сказали, – говорю. А потом я ему говорю: – Нет, дело обстоит гораздо хуже. Может, вдруг этот вопрос начнет ее тревожить, может, она к вам придет и попросит: «Скажите мне всю правду, ведь он мне не отец», – и тут она может всегда понадеяться на вас, знать, что вы ей ответите: «Ты ошибаешься, он тебе отец». – Теперь он уже не смотрел мне в глаза. – А что вы сделаете, если она задаст этот вопрос шиворот-навыворот: «Скажите, кто мой отец?» – Нет, он не смотрел мне в глаза. – Верно, – сказал я. – Этого она ни за что не спросит. Полагаю, что она не зря виделась с Гэвином Стивенсом изо дня в день и отлично понимает, что есть ложь, с которой даже он не станет бороться. – Он уже совсем не смотрел на меня. – Так что, видно, вы эту ее веру в вас ничем не нарушите, – говорю.

вернуться

15

Имеются в виду американские изоляционисты, противники президента Вудро Вильсона (1913-1921) и вступления США в Лигу наций.

вернуться

16

«Серебряные рубашки» – военизированная, фашистского толка организация в США.

вернуться

17

Лонг, Бильбо – американские политические деятели 30-х годов, выступавшие с демагогическими, расистскими лозунгами.