Эти и бесчисленные другие ощущения, навыки и умения стремительно проносились по нервам Нининой руки, но, хотя число их было бесконечно велико, способность руки к их восприятию оказалась конечной. В конце концов наступило насыщение, и рука постепенно перестала обращать внимание даже на те каналы, по которым по-прежнему поступала информация.
Сейчас ей больше всего хотелось насладиться неподвижностью, анестезией, темнотой — наподобие тех, которые она находила под подушкой.
К счастью, одной мысли о темноте оказалось достаточно, чтобы рука полетела по направлению к ней, словно в этой вселенной внетелесных возможностей для полета не требовалось ничего, кроме простого желания летать.
Воздух будто стал более разреженным, более бедным ощущениями, и воспоминания, которые теперь наполняли руку, были успокаивающе родными и знакомыми: хлебные крошки, рассыпанные по простыне, поутру — приятная щетина на подбородке красивого мужчины, мыльная пена в ванне, сверкающая, словно полярные льды, прикосновение к нежному пушку зеленоватого мха, выросшего прямо за порогом дома.
Наконец, прежде чем рука сжалась в комок и окончательно затихла, она заново пережила еще одно воспоминание, о том, как Нина, тогда только-только начавший открывать мир младенец нескольких дней от роду, впервые обнаружила прямо у себя под носом ее — розоватый цветок с пятью лепестками, таинственным образом соединенный с Нининым телом.
Окалина Ада
(пер. С. Ильин)
По прошествии четырех часов семнадцати минут на землю упала капля дождя, и Иван воспрянул духом.
Были, разумеется, и другие капли (правда, немного), однако на выбранный для опыта аккуратно расчерченный прямоугольник упала только эта, и Иван тут же включил приборы. Ему нужно было точно выяснить, что происходит с каплей после удара о песчаную почву: долго ли она остается лежать на поверхности, подрагивая, подобно жидкой жемчужине, насколько медленно впитывается, как глубоко проникает в землю?
Получив эти сведения, Иван вполне мог обратиться в человека, способного изменить мир.
Дождь прекратился, и навсегда, через три минуты пятьдесят две секунды. Проделав все, какие удалось, измерения, Иван начал укладываться. Температура немного упала — до 107 градусов по Фаренгейту.
Сидевший в джипе проводник чистил зубы самым ценимым здесь иноземным орудием: «ношкой» — иными словами, швейцарским армейским ножом. В этих местах любой привычный язык тонул в болоте полного непонимания и изменялся до неузнаваемости — точно так же, как здешняя пахотная земля утопала, перерождаясь, в песке и соли. Иван, прищурясь, вгляделся в проводника и только тут сообразил, что перед ним совсем не тот человек, который привозил его сюда вчера.
— А где Яфет? — спросил он, гадая, повезет ли ему получить ответ по-английски.
— Яфет уйди с семьей Яфета, уйти с домом Яфета.
Ну понятно: Яфет увязал прутья, из которых состояла его хижина, навалил их на спину верблюда и убрел — вместе с женой и детьми. Почему эти люди ведут себя так — выдергивают из земли, чтобы соорудить временное жилище, те немногие растения, какие водятся в их краях (ведь дай они себе труд осесть на одном месте и вдохнуть в землю жизнь — в их распоряжении оказалась бы способная к самовоспроизводству почва), — для Ивана оставалось загадкой.
— А ты здесь завтра будешь?
Мужчина, широко улыбаясь, пожал плечами. Зубы его были покрыты пятнами, оставленными листьями лата.
— Слишком много лата, — улыбнувшись в ответ, сказал Иван.
Проводник снова пожал плечами и сделал рукой ленивый, обозначающий эрекцию жест. Он хотел сказать, что только это возбуждающее средство и дает ему силы, потребные для того, чтобы работать, разъезжать с иноземцами по пустыне, драться с представителями других племен и ублажать жену. И вообще существовать, не склоняясь перед жарой и засухой, не позволяя себе свернуться в клубок на песке, лишиться жизненных соков и спечься, подобно глине.
— Ладно, поехали, — сказал Иван.
Он был боссом. Консультант многих правительств и международных корпораций, автор не ходко, но все же продававшейся книги «Прикладная агродинамика метеорологии», Иван вполне мог сойти за армейского генерала с сотнями смертей на совести. Он был белым, у него имелись деньги, много еды, машина и дом, а в доме вода. Он был человеком, который имеет право говорить: «Ладно, поехали».
Прошло ровно два месяца со дня, в который семья Зильбермахеров, миновав границу Эфиопии, углубилась в Бхаратан, в агрессивно засушливую землю, залегающую четырьмястами футами ниже уровня моря, на середине пути из того, что можно было б назвать Африкой, к тому, что можно было б назвать арабскими государствами.
Едва ли не первым, что уяснили, попав сюда, Зильбермахеры, было следующее: если вы уже не знаете в точности, где находитесь, карта оказывается не чем иным, как красивой картинкой. Вообще, если вы обзавелись привычкой воображать себя находящимся в определенной точке круглого и красочного земного шара, ваше ощущение расположения на планете определяется, скорее всего, степенью понимания того, о чем говорят у вас за спиной, плюс того, что лежит к северу, югу, востоку и западу от вас. Вы понимаете, что находитесь в Венгрии, просто потому, что люди вокруг вас говорят по-венгерски, — то жеотносится к Австрии и то жек Румынии. Вы понимаете, что находитесь в Сиэтле, потому что люди вокруг говорят по-американски, — то жеотносится к Канаде и то же кОрегону. В Бхаратане Зильбермахеры не понимали никого и ничего, а потому и находились… нигде.
Насколько могло судить семейство Ивана, африканцы здесь то и дело преображались в арабов. Явственно африканский мужчина в шали и набедренной повязке козопаса мог войти в армейскую казарму и выйти из нее, облаченным в военное хаки, — ни дать ни взять, член сил ООП. Понимание языка могло бы, конечно, помочь им, однако Зильбермахеры, в отличие от прежде стекавшихся в Бхаратан визитеров, лингвистами не были, и то, что произносили бхаратанцы, звучало для них как речи африканского вождя из старых фильмов о Тарзане, а по временам вызывало в памяти репортажи, которые CNN вела в 1991-м с войны в Заливе.
И опять-таки бхаратанцу, чтобы окончательно запутать Зильбермахеров, довольно было напялить выцветшую драную футболку с рекламой «Джим Бима», отчего он, на их взгляд, становился неотличимым от черного американца, слоняющегося в поисках стены, которую можно разрисовать краской из распылителя.
Зильбермахеры не были людьми религиозными, усвоенная ими идеология не позволяла им лезть в верования местных жителей, а в результате у Зильбермахеров не имелось и самого туманного представления о том, во что веруют бхаратанцы, то есть и это оставалось для них тайной. Юной дочери Ивана удалось выяснить, что бхаратанцы считают женщину, выставляющую напоказ свои волосы, груди и бедра, нечестивой: однако этим ее сведения и исчерпывались.
— Они и впрямь какие-то, ну, типа того, заторможенные, —такое она вынесла суждение. — Вроде тех трясунов с юга.
Под «югом» она разумела, конечно, южную часть США, тот же Техас, а не юг Африки — Малави, к примеру, — хотя и то, и другое равно заслуживали ее обидного отзыва.
Собственно говоря, с рядовыми бхаратанцами Зильбермахеры дела почти не имели, поскольку те в большинстве своем жили в пустыне, за пределами армейских лагерей. Скопления их лачуг давали приют мужчинам, женщинам и детям, от которых иностранцам никакого прока ждать не приходилось, в этих разборных пристанищах, походивших на упавшие с неба птичьи гнезда, бхаратанцы коротали свои недолгие жизни, в них же и умирали. Через поселение их медленно струилась узкая речушка, чью воду грязнили песок, соль, экскременты, а порою и трупик ребенка. Любой проезд сквозь такое поселение производил на Зильбермахеров впечатление очень тяжелое, хотя сказать в точности, какую часть их душ он так уж трогал, было трудно. Повсюду вокруг истощенные темнокожие люди молились, прося своего Бога об избавлении, но что это был за Бог: Аллах, Иегова, Сет, Хайле Селассие — кто мог сказать?