Внизу, на Циммерштрассе, у подъезда остановилась какая-то девушка; она случайно проходила здесь. Вот, приподняв зонтик, она опустила в почтовый ящик письмо. В письме говорится: «Дорогой Фердинанд, твои оба письма я с благодарностью получила. Я сильно ошиблась в тебе и не думала, что дело примет такой оборот.
Ты сам понимаешь: для того чтобы нам соединиться на всю жизнь, мы слишком молоды. Думаю, ты с этим в конце концов согласишься. Ты, может быть, думал, что я, как все другие девушки? Не на такую напал, мой милый! Или, может быть, ты думаешь, что у меня есть деньги? Тогда ты глубоко ошибаешься. Я ведь простая девушка из рабочей семьи. Теперь ты все знаешь, и поступай, как считаешь нужным. Если б я знала, что из всего этого выйдет, я бы и вовсе тебе не писала. Вот что я об этом думаю, учти и решай сам. Тебе видней. С приветом. Анна».
Во дворе этого же дома — во флигеле, на кухне, сидит другая девушка; мать ушла в магазин, и девушка тайком пишет дневник; ей двадцать шесть лет, она безработная. Последняя запись, от 10 июля, гласит: «Со вчерашнего дня я чувствую себя снова лучше; но светлых дней теперь так мало. Я ни с кем не могу поговорить откровенно. Поэтому я и решила все записывать. Когда у меня месячные, все валится у меня из рук, и каждый пустяк раздражает. Все, что я вижу в эти дни, вызывает во мне тягостные мысли, и я никак не могу отделаться от них; я страшно нервничаю и лишь с трудом могу заставить себя чем-либо заняться. Какая-то душевная тревога мучает меня — я хватаюсь то за одно, то за другое, но ничего у меня не клеится. Например: рано утром, когда я просыпаюсь, мне совершенно не хочется вставать, но я встаю через силу и стараюсь себя подбодрить. Но пока оденусь, я уже устаю. Одеваюсь я очень долго, потому что у меня в это время уже опять голова идет кругом от разных мыслей. Мне кажется, что я делаю все не так и что добром это не кончится. Бывает, брошу в печку кусок угля, вспыхнут искры, я пугаюсь, осматриваю себя с ног до головы, не загорелось ли что-нибудь на мне, и не испортила ли я чего, и не вспыхнет ли незаметно для меня самой пожар. И так — весь день; все, что ни делаю, кажется мне не под силу, а когда все-таки заставлю себя что-нибудь сделать, то у меня уходит очень много времени, хоть я и стараюсь справиться как можно скорее. Так и проходит день, а я ничего не успеваю, потому что все время занята своими мыслями, И как подумаю, что ничего у меня в жизни не ладится, сколько ни бейся, так и заплачу. Так у меня всегда проходят месячные. Они начались у меня на двенадцатом году. Мои родители считают все это притворством. Двадцати четырех лет я пыталась покончить с собой, но меня спасли. В то время я еще не имела половых сношений и возлагала на них большие надежды, но, к сожалению, напрасно. Я была очень умеренна, а в последнее время не хочу даже и слышать об этом, потому что я и физически очень ослабла.
14 августа.Вот уже целую неделю, как я чувствую себя опять совсем плохо. Не знаю, что со мной будет, если так пойдет дальше. Мне кажется, что, если б у меня не было никого на свете, я не задумалась бы открыть на ночь газовый рожок. Но я не могу причинить маме такое горе. Больше всего хотела бы схватить серьезную болезнь и умереть от нее. Вот я и написала все, как есть, все, что у меня на душе».
Нет, с чего бы это? Целую руку вам, мадам, целую руку… Надо подумать, надо подумать… Герберт расхаживает у себя по комнате в войлочных туфлях и думает, а за окном дождь льет и льет без конца. Носа на улицу не высунешь, и, как назло, сигары все вышли, а поблизости купить негде. Почему это в августе беспрерывные дожди, так и лето уплывет, а на дворе потоп… Да, так почему это Франц зачастил к Рейнхольду — только о нем и говорит? Целую руку вам, мадам… В тот вечер пела Зигрид Онегина — любимица публики… И вот он махнул на все рукой, поставил жизнь на карту и… спасся от верной гибели. Франц-то, наверно, знает, почему и по какой причине, он-то уж наверно знает… А дождь все хлещет… Мог бы, кажется, и к нам заглянуть!
— Послушай, Герберт, брось над этим голову ломать, будь доволен, что он хоть свою чертову политику бросил. Может быть, они и впрямь друзья!
Что ты говоришь, Ева! Какие там друзья! Точка, фрейлейн, не спорьте! Уж я-то в этом лучше разбираюсь. Просто он чего-то добивается от этого молодчика… вот только чего?.. Да, с чего бы это… Сделка утверждена центральным правлением, и, следовательно, вопрос о цене отпадает… Чего он от него хочет? Чего, спрашивается? И почему он туда ходит и постоянно толкует об этом? Кокнуть кого-то хочет из этой банды — вот почему! Поняла? Подмажется к ним, а там пушку в руки и — бах, бах, никто и опомниться не успеет.
— Ты думаешь?
— А то нет?
Дело ясное. Целую руку вам, мадам, целую руку… Ну и дождь!
— Ты в самом деле так думаешь, Герберт? По правде сказать, мне это тоже показалось странным, из-за них человек руки лишился за здорово живешь, а потом к ним же и ходит.
— Вот именно!
— Герберт, а как ты думаешь, может быть, все же сказать ему? А то так и будем делать вид, что ничего и не видим, словно ослепли?
— А что мы ему? Он нас и в грош не ставит. Верно, думает, чего с ними, олухами, церемониться?
— Пожалуй, Герберт, помолчим пока, это будет самое правильное. С ним нельзя иначе. Он же такой чудак.
Акт продажи утверждается центральным правлением, так что предложенная цена… Но почему же, черт возьми, почему? Надо подумать, надо хорошенько подумать… ах, как дождь надоел…
— Вот что я тебе скажу, Ева, молчать не штука, но надо все же ухо востро держать. Что, если Пумсовы ребята вдруг почуют неладное? Что тогда? А?
— Вот и я говорю, я сразу подумала, боже мой, куда это он лезет с одной-то рукой?
— Правильно делает! Только глядеть за ним придется в оба, и Мицци пусть тоже не зевает.
— Хорошо, я ей скажу. А что она может сделать?
— Глаз с него не спускать, вот что.
— Старик свободной минуты ей не дает.
— Ну, тогда пусть она даст ему отставку.
— Да ведь он же поговаривает о женитьбе.
— Ха-ха-ха! Вот умора! Он хочет жениться? А Франц?
— Конечно, это чушь. Болтовня одна. Отчего старику не поболтать?
— Пускай Мицци лучше присматривает за Францем. Вот увидишь, он наметит себе, кого нужно, из этой шайки, и в один прекрасный день — быть покойнику!
— Ради бога, Герберт, перестань.
— Я же не говорю, что это будет Франц… Только Мицци пускай глаз с него не спускает.
— Я и сама за ним присмотрю. А знаешь, ведь это еще похуже политики!
— Ну, этого ты не понимаешь, Ева. Этого вообще ни одна баба не поймет; будь уверена, Франц еще даст жару! Он времени даром терять не станет.
Целую руку вам, мадам… Да, как это там написано: он отстоял свою жизнь, или нет — поставил жизнь на карту, и тем самым спасся от неминуемой гибели… Ну и август в этом году, посмотри, дождь так и льет, так и льет.
— Что ему нужно у нас? Да, так я ему и сказал — с ума ты, говорю, спятил, совсем одурел? С нами на дело захотел идти! С одной рукой у нас делать, мол, нечего… А он…
— Ну, что же он? — спрашивает Пумс.
— Он? Стоит скалит зубы, я же говорю, он круглый дурак, что с него возьмешь — у него, наверно, с тех пор винтика не хватает. Сперва я даже подумал, что ослышался. «Что? — спрашиваю. — С одной-то рукой?» А он смеется. «Да почему бы и нет? Силы у меня и в одной руке довольно, вот увидишь, я могу выжимать гири, стрелять, даже лазать, если понадобится».
— Ну и что ж, по-твоему? Он правду говорит?
— А мне какое дело! Не нравится он мне что-то. На кой черт нам такой нужен? Разве такие тебе, Пумс, для работы нужны? Вообще, как я только увижу его свиное рыло, с души воротит!
— Как хочешь. Я не настаиваю. Ну, мне пора, Рейнхольд, надо еще достать лестницу.
— Смотри, хорошую подбери, стальную, что ли. Складную или выдвижную. И только не в Берлине.