Изменить стиль страницы

— Потому что ты скверный человек, Элизер!

— Получше тебя. А вот почему (шатен с отвращением воздел руки и страшно выпучил глаза): Цанновича изгнали из Флоренции как вора. Почему? Потому что его там раскусили наконец.

Рыжий встал перед ним с угрожающим видом, но шатен только отмахнулся.

— Теперь мой черед, — продолжал он. — Он писал письма разным владетельным князьям, такой князь получает много писем, а по почерку не видать, что за человек писал. Ну, наш Стефан и раздулся от спеси, назвался принцем Албанским, поехал в Брюссель и полез в высокую политику. Не иначе злой ангел попутал его. Явился он там высшим властям, — нет, вы себе представьте только этого сопливца Цанновича Стефана, — и предлагает для войны, — я знаю с кем? — солдат, не то сто, не то двести тысяч, — это неважно. Ему пишут бумагу с правительственной печатью: покорнейше благодарим, в сомнительные сделки не вступаем. И опять злой ангел попутал нашего Стефана: «Возьми, говорит, эту бумагу и попробуй получить под нее деньги!» А была она прислана ему от министра с таким адресом: «Их высокоблагородию сиятельному принцу Албанскому». Дали ему под эту бумажку денег, но тут и пришел ему конец, жулику. А сколько лет ему тогда стукнуло? Тридцать, да, всего тридцать. Больше не довелось ему пожить на свете — бог его наказал за все его плутни. Вернуть деньги он не мог, на него подали в суд в Брюсселе, и тут все и выплыло. Вот каким был твой герой, Нахум. А про смерть его ты рассказал, нет? Собачья была у него смерть. В тюрьме он вскрыл себе вены. А когда он умер, как жил, так и умер, — ничего не скажешь, — пришел палач, живодер с тачкой для падали, для дохлых собак и кошек, взвалил на нее труп Стефана Цанновича, вывез его за город, на свалку, туда, где стоят виселицы, сбросил там его и засыпал мусором.

Человек в макинтоше даже рот разинул.

— Это правда?

(Что ж, скулить может и больной щенок.) Рыжий словно считал каждое слово, которое выкрикивал его шурин. Подняв указательный палец перед самым лицом шатена, он будто ждал своей реплики. Теперь он ткнул его пальцем в грудь и сплюнул перед ним на пол:

— Тьфу, тьфу! Получай! Вот ты что за человек! И это — мой шурин!

Шатен, вихляясь, пошел к окну, бросив на ходу рыжему:

— Так! А теперь попробуй сказать, что это неправда.

И рухнули красные стены. Осталась только маленькая комната, освещенная висячей лампой, и по ней, переругиваясь, бегали два еврея, шатен и рыжий, в черных велюровых шляпах. Человек из тюрьмы обратился к своему другу, к рыжему:

— Послушайте-ка, это правда, что он рассказывал про того парня? Как он засыпался и как потом его убили?

— Убили? Разве я сказал «убили»? — крикнул шатен. — Он сам покончил с собой.

— Покончил. Стало быть, покончил, — отозвался рыжий.

— А что же сделали те, другие? — поинтересовался человек из тюрьмы.

— Кто это те?

— Ну, были ведь там еще такие, как Стефан? Не всем же быть министрами, живодерами да банкирами?

Рыжий и шатен переглянулись. Рыжий сказал:

— А что им было делать? Они смотрели. Человек в желтом макинтоше, недавно выпущенный из тюрьмы, здоровенный детина, встал с дивана, поднял шляпу, смахнул с нее пыль и положил ее на стол, все так же не говоря ни слова, распахнул пальто, расстегнул жилетку и только тогда сказал:

— Видал, какие брюки? Вон я какой был толстый, а теперь широкие стали — два кулака пролезают. С голодухи! Куда что девалось! Было брюхо да сплыло. Вел себя не так, как положено, — вот и разделали под орех… Ну, да и другие не лучше! Скажешь — лучше? Черта с два. Только голову человеку морочат.

— Что, понял? — шепнул рыжему шатен.

— Чего понимать-то?

— Каторжник он, вот что.

— А хоть бы и так?

— Потом тебе говорят: «Ты свободен, лезь назад в дерьмо», — продолжал человек из тюрьмы, застегивая жилетку. — Как было дерьмо — так и осталось. Не до смеха! Разве не так? Сами же рассказывали, что они творят! Умер человек в тюрьме, а какой-то мерзавец с собачьей тележкой уж тут как тут. И увез на свалку мертвеца. А ведь человек сам на себя руки наложил. Вот сволочь проклятая! Давить таких надо, за то что измываются над человеком; какой он ни на есть, а человек.

— Ну что вам на это сказать? — сокрушенно промолвил рыжий.

— Разве мы уж и не люди, если провинились в чем когда-нибудь. Все могут опять встать на ноги, все, которые сидели в тюрьме, что бы они ни наделали. (О чем жалеть-то? Вырваться надо на свет божий! Рубить с плеча! Тогда все побоку, все пройдет — и страх, и все это наваждение.)

— Я что? Мне только хотелось доказать вам, что не следует прислушиваться ко всему, что говорит мой шурин. Иной раз не все можно, что хочется. Бывает даже наоборот.

— Это что же, — несправедливо бросить человека на свалку, как собаку дохлую, да еще мусором засыпать, разве с покойником можно так? Тьфу ты, черт! Ну, а теперь я пошел. Дай пять! (Он пожал руку рыжему.) Вижу, что вы желаете мне добра, и вы тоже. Меня зовут Биберкопф, Франц Биберкопф. Спасибо вам, что приютили меня. А то я уж совсем было свихнулся там, на дворе, ну, да ладно, что было, то прошло.

Оба еврея, улыбаясь, пожали ему руку. Рыжий сиял и долго тискал его руку в своей.

— Вот теперь вам уже стало лучше, — повторял он. — Выберете время — заходите. Буду рад.

— Спасибо, непременно зайду. Время-то найдется, вот только денег не найти. И поклонитесь от меня тому старому господину, что был здесь. Ну и силища у него в руках! Скажите, не был ли он раньше резником? Эх, что же это я? Ковер-то совсем сбился. Ну, да я сейчас поправлю. Вы не беспокойтесь, я сам все сделаю. Теперь стол… Вот так!

Он ползал на четвереньках за спиной рыжего, весело посмеиваясь.

— Вот тут на полу мы с вами сидели и калякали, — закончил он. — Лучше места не нашли. Вы уж меня извините.

Его проводили до дверей. Рыжий озабоченно спросил:

— А вы дойдете один? Шатен подтолкнул его в бок.

— Молчи! Пути не будет.

Недавний арестант выпрямился, тряхнул головой, разгреб перед собой руками воздух (на воздух, на волю — душу бы отвести — свежий воздух, чего еще надо!), потом сказал:

— Будьте спокойны. Теперь полный порядок — могу идти. Вы же рассказали о ногах и глазах. У меня они еще есть покамест. Счастливо оставаться, господа хорошие.

Оба глядели с лестницы ему вслед, пока он шел по тесному, загроможденному двору. Шляпу-котелок он надвинул на глаза и, перешагивая через лужу разлитого бензина, пробормотал:

— Эка мерзость! Коньяку бы пропустить рюмку… Кто подвернется, тому — в морду… Где бы здесь горло промочить?

БИРЖЕВАЯ ХРОНИКА: ОБЩАЯ ТЕНДЕНЦИЯ — ВЫЖИДАТЕЛЬНАЯ. К ВЕЧЕРУ ЗНАЧИТЕЛЬНОЕ ПАДЕНИЕ КУРСОВ. НА ГАМБУРГСКОЙ БИРЖЕ — ПАНИКА, НА ЛОНДОНСКОЙ — СПАД

Шел дождь. Слева, на Мюнцштрассе, сверкали рекламы. Кино — вот это что! На углу не пройти, люди толпились у забора, за которым начиналась глубокая выемка, — трамвайные рельсы словно повисли в воздухе; медленно, осторожно полз по ним вагон. Ишь ты, метро строят, новую линию, — значит работу найти в Берлине еще можно. А вон еще одно кино.

«Детям до семнадцати лет вход воспрещен». На огромном плакате — ярко-красный джентльмен стоит на ступеньках лестницы, а какая-то шикарная красотка обнимает его ноги; она лежит на лестнице, а он ноль внимания. Под плакатом надпись: «Без родителей. Судьба сироты в 6 частях». Что ж, зайдем посмотрим. Оркестрион заливался вовсю. Билет — шестьдесят пфеннигов».

У кассы толокся какой-то субъект:

— Фрейлейн, не будет ли скидки для старого ландштурмиста без желудка?

— Нет, скидка только для детей до пяти месяцев, если они с соской.

— Заметано. Нам в аккурат столько и выходит. Самые что ни на есть сосунки. Возраст — в рассрочку.

— Ну, ладно, пятьдесят с вас. Проходите.

За ним пробирается юнец, худенький, с шарфом на шее.

— Фрейлейн, а бесплатно нельзя?

— Чего? Скажи маме, пусть она тебя посадит на горшочек.